Формы абсолютного духа
Первую часть своей системы Гегель изложил в двух томах «Науки логики», вторую (философия природы) — в одном томе, для третьей (философия духа) потребовалось больше десяти томов; восемь из них приходятся на формы абсолютного духа — искусство (три тома), религию (два тома), философию (три тома). И дело не только в том, что эти восемь томов написаны в основном не самим философом, а составлены на основании студенческих конспектов. Гегелевское учение предстает как грандиозная попытка осмыслить культурно-исторический процесс.
Причем провозглашенные философом принципы построения системы отходят на задний план. На переднем плане — сама история. В лекциях по эстетике систематической части предшествует значительная историческая, в философии религии история явно превалирует над систематикой, а философия философии представляет собой исключительно историю философии. Замысел философа построить систему науки как логическую конструкцию — оказался невыполненным. На это обстоятельство обратил внимание Г. Киммерле: «Логика — единственная сохраняющая за собой значение часть „системы науки“, получившая последовательно систематическую разработку. Это дает основание для утверждения, что системы Гегеля, о которой так много говорят, вообще не существует (курсив мой. — А. Г.). Что касается других частей системы, помимо логики, то они представляют собой лишь интенцию системы. Эта интенция системы не реализована Гегелем в той форме, какую он считал подлинно научной. Если согласиться с этим утверждением, то следует принять и другое: берлинские лекции, которые представляются предназначенными для того, чтобы заполнить энциклопедические рамки системы, построены по иному принципу, чем тот, который был первоначально принят для научной разработки. Для этих лекций характерна бросающаяся в глаза огромная масса исторического материала».[427] Система Гегеля действительно осталась наброском, при попытке развернуть его философ наталкивается на несоответствие материала принципам системы; иногда он жертвовал материалом, но чаще — прокрустовым ложем системы. Вот почему и сегодня мы изучаем с большой пользой для себя гегелевские лекции по истории общественного сознания, которое он именовал абсолютным духом. Эти лекции Гегель читал в Гейдельбергском университете (1816–1818), а затем в более полном объеме — в Берлине, где протекал последний период его деятельности.
Эстетика Гегеля — это теория искусства. Красоту природы философ исключает из своего рассмотрения в угоду схеме, по которой природа представляет собой пройденный этап. Идея не оглядывается назад; она устремлена вперед и ввысь, к сияющим вершинам духа. Красота искусства, по Гегелю, выше естественной красоты, поскольку дух превосходит природу. Александр Гумбольдт однажды поразил своих собеседников остротой: для Гегеля, уверял он, любой берлинский анекдот как произведение духа есть нечто большее, чем солнце. Самое забавное заключалось в том, что натуралист ничего не придумал. Вот аргументация философа: «Конечно, по своему содержанию солнце… является абсолютно необходимым моментом, а вздорная выдумка как что-то случайное и преходящее быстро исчезает. Но такой образец природного существования, как солнце, взятый с точки зрения для-себя-бытия, есть нечто безразличное, не свободное внутри себя и лишенное самосознания».[428] Прекрасное в природе для Гегеля только рефлекс красоты духа. Отдельные живые продукты природы преходящи, их наружность изменчива, тогда как произведение искусства устойчиво.
Эстетика Гегеля пронизана пафосом деятельности, и в этом, несмотря на ложные исходные посылки, ее ценность. «Вещи, являющиеся продуктами природы, существуют лишь непосредственно и однажды, но человек как дух удваивает себя: существуя как предмет природы, он существует также и для себя, он созерцает себя, представляет себе себя… Этой цели он достигает посредством изменения внешних предметов, запечатлевая в них свою внутреннюю жизнь и снова находя в них свои собственные определения. Человек делает это для того, чтобы в качестве свободного субъекта лишить внешний мир его неподатливой чуждости и в предметной форме наслаждаться лишь внешней реальностью самого себя».[429]
Эстетическое отношение антропоморфно. Мы называем животных красивыми, отмечает Гегель, если они обнаруживают душевные свойства, созвучные человеческим: стойкость, силу, храбрость, добродушие и т. п. Не сам по себе безобразен крокодил, а только лишь потому, что он представляет для нас угрозу. Красота всегда человечна! Красоту Гегель определяет (вслед за Гердером) как чувственную форму истины. Искусство не может обойтись без чувственного материала. Но далеко не все чувства участвуют в художественном переживании: обоняние, вкус, осязание находятся за его пределами. Лишь так называемые теоретические чувства — зрение и слух — могут воплотить художественное содержание. Зримое и слышимое выступают в качестве оболочки эстетического объекта, которая вместе с тем отличается от непосредственной чувственной материальной вещи. Чувственность в искусстве есть видимость; художественное произведение находится посредине между непосредственной чувственностью и мыслью, принадлежащей области идеального. Чувственное в искусстве одухотворяется; с другой стороны, духовное получает в нем чувственную форму. Эти идеи Гегеля о чувственной природе эстетического получили широкое распространение, вошли в учебники. Вне яркого восприятия нет красоты. На первый взгляд это, бесспорно, верное положение, и возразить здесь нечего. Но только на первый взгляд.
Фактически подобная точка зрения была поставлена под сомнение уже в древности, когда возникли теории об сверхчувственной красоте. Позднее было подмечено, что слово лишено наглядности, что действие поэзии основано отнюдь не на силе чувственных впечатлений. Прочитайте любое стихотворение, и никакой зримой картины при этом не возникнет. Появятся лишь смутные ассоциации; воображение и воспоминание, знание и догадка сольются в комплекс, который и вызовет эстетическое переживание. Эстетическое всегда эмоционально, но вызывать эмоции способна не только чувственная, но и интеллектуальная деятельность. Мы говорим о красоте мысли отнюдь не в переносном смысле. Художественное начало пронизывает науку, особенно там, где речь идет о поисках новых теоретических и технических решений, где мысль стремится охватить предмет в его многосторонних связях, в единстве противоречивых тенденций. С другой стороны, интеллектуальное начало оплодотворяет искусство, а ныне между некоторыми областями гуманитарного знания и искусством происходит не только сближение, но и слияние в буквальном смысле слова. Гегель был слишком педантичен в своих систематизаторских устремлениях. Там, где он пытался провести четкие границы, на самом деле происходит взаимопроникновение лежащих рядом сфер духовной жизни — искусства и науки.
Гегелевское определение красоты как чувственной формы истины вызывает еще одно возражение. Истина есть согласие между предметом и знанием; искусство, по Гегелю, представляет собой ступень самопознания абсолютной идеи. Между тем обширные области искусства не сводятся к познанию. Художественная литература — наиболее интеллектуальный вид искусства — дает человеку определенный комплекс знаний, но главным в чтении и прозы и поэзии все же остается другое — эстетическое переживание.
Таковы две существенные поправки к гегелевской теории прекрасного, которые позволят нам увидеть корни некоторых других слабых ее сторон. К достоинствам, безусловно, относится широта подхода к проблеме. Прекрасное для Гегеля — предельно общая категория искусства. В эстетике ее роль аналогична роли категории бытия в логике. Художественное произведение является произведением искусства лишь постольку, поскольку оно прекрасно. Вне прекрасного нет искусства. Разумеется, это не значит, что художник ограничивает свой материал только красотой жизни и природы. Красивый юноша может быть бездарно изображен живописцем, в результате возникает нечто безобразное, к искусству отношения не имеющее; в то же время талантливо написанный портрет уродливого старика — феномен искусства и красоты.
Все понятия теории искусства представляют собой конкретизацию исходной категории — прекрасного. А расположены они в той последовательности, в какой, по мнению Гегеля, происходила смена различных художественных форм. Основная триада состоит здесь из трех форм искусства — символической, классической и романтической. Критерий оценки — соотношение между художественным содержанием и его воплощением. В символическом искусстве содержание не нашло еще адекватной формы, в классическом они находятся в гармоническом единстве, а в романтическом это единство снова распадается: содержание перерастает форму. Символическая форма господствует на Востоке, классическая — в античности; романтическая — в христианской Европе. Только классика является подлинным искусством. То, что ей предшествует, по мнению Гегеля, всего лишь предыскусство, а романтическое искусство знаменует собой распад, гибель искусства: мысль и рефлексия обгоняют художественное творчество, которое закономерно уступает место другим видам духовной деятельности. Наше время, пишет Гегель, не благоприятно для искусства; искусство теперь не доставляет того духовного удовлетворения, которое находили в нем прежние эпохи и народы. Настоятельной потребностью в наши дни становится наука об искусстве; искусство как бы приглашает рассмотреть себя, но только для того, чтобы понять художественное творчество, а не оживить его. Конечно, можно питать надежду, что отдельные виды искусства и дальше будут расти и процветать, но в целом его форма перестала быть потребностью духа.
Плодотворно стремление Гегеля увидеть в развитии мирового искусства определенную взаимосвязь и последовательность. Но взаимные отношения между содержанием и формой не дают оснований для конструирования схемы. Здесь Гегель не в ладах с собственной диалектической логикой. Разрыв, несоответствие между содержанием и формой возможны только в саморазвивающемся явлении. Произведение же, вышедшее из рук художника, есть нечто завершенное, ставшее. Здесь содержание и форма находятся в единстве. Не может превосходное содержание быть отлито в негодную форму, и наоборот. Согласно логике Гегеля, они тождественны. Третировать формы азиатского искусства как неразвитые, варварские, как недоискусство, видеть эталон художественности в европейской античности — значит проявить ограниченность и вкуса и мировоззрения. Европа — не центр Вселенной.
Что касается враждебности Нового времени художественному творчеству, то Гегель здесь прав, хотя это не означает гибели искусства. Речь идет не о том, что искусство изжило себя как форма самопознания абсолютной идеи.
Дело в другом: искусству враждебен мир рынка. Искусство — это единственный в своем роде аккумулятор духовной культуры человечества, барометр, чутко предсказывающий социальную погоду, бескомпромиссный борец за человечность. Гегель преждевременно отказал ему в праве на существование. Искусство не перестало быть одной из высших потребностей духа. Первая ступень искусства — бессознательная символика, примеры подобного искусства Гегель находит в Древнем Египте. И наиболее яркий — фигура сфинкса. Он является как бы символом самого символизма. В древнегреческом мифе об Эдипе сфинкс задает вопрос: «Кто ходит утром на четырех, днем на двух, а вечером на трех ногах?» Эдип быстро нашел разгадку. Он ответил: «Человек» — и сбросил сфинкса со скалы. Разгадка символа, резюмирует Гегель, заключена в душе человека; свет сознания заставляет содержание просвечивать сквозь принадлежащую ему форму. Символика становится осознанной.
Так Гегель подходит к категории возвышенного. Перед его глазами кантовский анализ проблемы. Кёнигсбергский философ видел смысл категории возвышенного в том, что она выражает собой все возвышающее человека. Гегелю близки поиски духовного содержания возвышенного, но он не согласен с перенесением его целиком в «субъективность души». Возвышенное, по его мнению, выражает некое объективное содержание духа, воплощающееся в определенных исторически сложившихся формах искусства — поэзии индийцев, персов и древних иудеев.
В символе главным был образ. Последний обладал смыслом, хотя полностью и не мог его выразить. Этому символу с неясным содержанием противостоит теперь смысл как таковой в его ясном понимании; художественное произведение становится носителем чистой сущности, которая, однако, не может найти пластического воплощения. Бог есть творец Вселенной — это, по Гегелю, наиболее зрелое выражение возвышенного. Изобразительные искусства здесь бессильны, только посредством слова можно создать возвышенное представление о божестве.
На смену символическому приходит классическое искусство Древней Греции. Основой классического искусства служит абсолютная гармония содержания и формы. «Здесь искусство в такой мере достигло своего собственного понятия, здесь оно приводит идею как духовную индивидуальность в такую непосредственную и совершенную гармонию с ее телесной реальностью, что теперь впервые внешнее существование уже не сохраняет больше никакой самостоятельности по отношению к смыслу, который оно должно выражать. И наоборот, внутреннее содержание в своем образе, выработанном для созерцания, показывает лишь само себя и утвердительно соотносится в нем с собою».[430] Греческое искусство для Гегеля — реальное бытие идеала. Ничего более прекрасного, чем классическое искусство, по мнению Гегеля, «быть не может и не будет». Однако существует нечто более высокое, чем прекрасное явление духа в непосредственном чувственном облике; даже если этот облик создан самим духом как адекватный ему. Возвышаясь, красота становится духовной. Классическое искусство сменяется романтическим.
Здесь все содержание концентрируется на внутренней жизни духа, внешние формы снова играют подчиненную роль. Образ канонически задан, все телесное в нем служит лишь выявлению святости, глубины страдания и божественного покоя. Речь идет о религиозном искусстве средневековья, единственным сюжетом которого было Священное писание. Строго говоря, по Гегелю, это уже не искусство: страсти Господни, жития мучеников, картины Страшного суда не могут воплотиться в форму прекрасного. Романтическое искусство связано с утверждением некоторых новых эмоциональных сторон жизни, которых в полной мере не знал древний мир. Таковы понятия о чести, чувства половой любви и верности господину. В комплексе они образуют духовную характеристику рыцарства — светский материал средневекового художественного творчества.
Дальнейшее движение романтического искусства на заключительном его этапе ведет ко все большему внутреннему разложению самого материала искусства. Чем больше совершенствуется мастерство, тем решительнее исчезает субстанциальное начало. Искусство исчерпывает свое содержание. А когда исчерпано содержание предмета, к нему пропадает интерес. Искусство уже не содержит тайны, перед аналитическим взором исследователя оно как труп в анатомическом театре. Его место давно заняла религия. Похоронив таким образом художественное творчество, Гегель, однако, не спешит с ним распрощаться. Историческую схему развития искусства философ дополняет схемой логической анализом системы отдельных видов и жанров.
Поучителен гегелевский анализ искусства слова. Этот вид искусства на место чувственных форм выдвигает духовные. Еще Гердер, полемизируя с Лессингом, подметил, что автор «Лаокоона» не чувствует принципиального различия между живописью и поэзией. Знаки, которыми пользуется изобразительное искусство, основаны на свойствах изображаемого предмета. Средства выражения поэзии условны — это членораздельные звуки, общепринятые символы, не имеющие ничего общего с предметом, который они обозначают. Гегелю это известно, и он дает поэзии совет держаться середины между абстрактной всеобщностью и чувственно конкретной телесностью. Но подлинное художественное творчество для Гегеля чувственно конкретно. Поэтому для него «поэзия раскрывается, как то особое искусство, в котором одновременно искусство само начинает распадаться…»[431] Поэтическое (более древнее) сознание Гегель противопоставляет (возникшему позднее) прозаическому, которое хотя и оперирует языком и требует мастерства, но находится уже целиком или частично за пределами художественного творчества. Один пример искусства прозы — историческое описание, другой — красноречие. Гегель, правда, замечает, как рождается и набирает силы новый вид искусства художественная проза. Он называет роман «современной бюргерской эпопеей», но не делает его предметом детального анализа. Это не случайно. Развитие художественной литературы, достигшей расцвета в XIX и XX вв., убедительнее всего опровергает тезис Гегеля о гибели искусства.
Художественные интересы Гегеля почти целиком в далеком прошлом. Рассматривая проблему эпоса, он с большой любовью и знанием дела говорит об «Илиаде» и «Одиссее». Меньше симпатии вызывает у него «Песнь о Нибелунгах». Правда, в этом произведении имеется «национальное субстанциальное содержание», но характеры слишком прямолинейны, похожи на «грубые деревяшки… мало напоминая человечески развитые духовные индивидуальности гомеровских героев…».[432]
Отметим содержательный анализ Гегелем проблемы трагического. Трагическое действие есть сфера столкновения субстанциальных сил. В основе трагедии лежит конфликт, при котором обе стороны одинаково правы, но достичь своей цели могут только за счет того, что одна уничтожает или подавляет другую. В результате гибели индивидуальности, нарушившей покой, вновь обретается равновесие. В трагической развязке, вызывающей страх и сострадание, наступает примирение. Не всякая грустная история есть трагедия. Подлинно трагическое страдание возникает не в результате случайных обстоятельств, а предопределено сознательным поведением, одновременно и оправданным, и преисполненным вины, за которую действующее лицо отвечает всем своим Я. Трагическая гибель неизбежна, случайность выступает здесь лишь как форма проявления необходимости. Если подойти с внешней стороны, то смерть Гамлета кажется случайной развязкой поединка с Лаэртом, вызванной переменой шпаг. Но в глубине души Гамлета изначально таится смерть.
Гегель пытается наметить социальные условия и исторические границы трагических коллизий. Для подлинно трагического действия необходимо, чтобы проснулся принцип индивидуальности, готовность отвечать за собственный поступок и его последствия. Восток не знает трагедии; ее родина — Греция; последняя эпоха, исполненная трагизма, — исход средних веков. Буржуазное общество с его развитыми правовыми и политическими нормами чуждо героике и лишено трагических коллизий. В современном мире, пишет Гегель, каждый отдельный человек принадлежит существующему общественному строю и выступает не как самостоятельный, целостный и индивидуально живой образ этого общества, а как его клеточка. Содержание интересов и целей индивида носит сугубо частный характер, отдельное лицо не является больше носителем общественных сил. С другой стороны, по мнению Гегеля, буржуазный порядок закономерен и разумен, восставать против него — значит восставать против разума.
Современная эпоха, по Гегелю, развивается под знаком антипода трагедии — комического. Это тоже способ решения коллизий, но только сугубо личный, приносящий по сути дела псевдорешение, вернее, просто успокоение. Но суть комического не только в индивидуальных способностях; должна быть и некая объективная подоплека — острый ум замечает ее быстрее других. Комическим оказывается любой контраст, любое несоответствие между внутренним и внешним, сущностью и проявлением, целью и средством и т. д. Смеяться значит осознавать одновременно и свое превосходство, и свое бессилие, комедия — это своеобразная вершина искусства, но одновременно и его полный распад. Гегель не видит в смехе созидательного начала и весьма озабочен его разрушительными возможностями. Больше всего его пугает ирония, незаметно подтачивающая основы существующего миропорядка.
В эстетике Гегеля живое сочетается с мертвым. Живет идея о деятельном характере красоты, о всеобъемлющем значении этой категории для эстетики, живет исторический взгляд на искусство, на смену, расцвет и увядание различных его форм. Огромное множество метких характеристик художественных эпох, мастеров искусства и их произведений радует читателя. Но эстетика Гегеля, как и вся его диалектика, обращена лицом к прошлому; мыслитель, настойчиво проводивший идею о прогрессе искусства, ограничивает этот прогресс давно ушедшими временами. Нельзя сказать, чтобы Гегель не знал современного искусства. И тем не менее ничто не могло сломить глубоко укоренившееся предубеждение, порожденное всей системой взглядов: век искусства позади, наступает эпоха религии и науки.
В системе Гегеля религии отведено одно из почетных мест. Вместе с философией, почти на равных правах, она венчает грандиозное здание человеческого знания. «Почти» — потому что последнее слово все же остается за философией. Взаимные отношения между этими двумя, как бы мы теперь сказали, формами общественного сознания — каверзная проблема для Гегеля. С одной стороны, он решительно заявляет: «…религия и философия совпадают. В самом деле, и философия сама есть служение Богу, религия, ибо она есть не что иное, как тот же отказ от субъективных домыслов и мнений в своем занятии Богом. Следовательно, философия тождественна с религией…»[433] Но тождество это диалектическое, включающее моменты различия. Они отличаются друг от друга методами своего постижения Бога.
Отождествление религии с философией было чревато опасностью как для религии, так и для философии. Вставал вопрос: кто кого поглотит в этом отождествлении? Гегель старался обходить этот вопрос. После кончины философа «правое» крыло гегельянства решало вопрос в пользу религии; «левые» гегельянцы в большем соответствии с идеями учителя рассматривали религию как принадлежащий прошлому вид сознания, «снятый» движением философской мысли.
Гегель рационализирует веру в Бога. Он полемизирует с Шлейермахером, ограничивающим религию сферой чувства, в частности чувства зависимости. Если так, иронизирует Гегель, то собака — лучший христианин: она вся живет этим чувством, ей ведомо даже чувство благодати, когда хозяин бросает ей кость. Религиозное переживание — необходимое, но недостаточное условие веры. Любое чувство случайно, субъективно, индивидуально, а Бог должен быть познан в его всеобщности. Форма всеобщности — разум. Религия индивидуальна лишь в той мере, в какой индивид принадлежит некоему целому- семье, нации, государству. Что бы ни воображал индивид о своей самостоятельности, он не может выпрыгнуть за установленные пределы. Каждый индивид, поскольку он связан с духом своего народа, обретает с момента рождения веру отцов, и вера отцов является для него святыней и авторитетом.
Вместе с тем от индивида требуется активное отношение к вере, религия это не просто теория. Ее практическая конкретность — культ. Культ есть уверенность абсолютного духа в своей общине, «знание общины о своей сущности».[434] Отсюда уже один шаг до признания государственной важности религии. Гегелю нетрудно его сделать, ибо и государство и религия для него суть различные воплощения разума. Две величины, порознь равные третьей, равны между собой. И вот искомое признание: «В общем религия и основа государства — одно и то же: они тождественны в себе и для себя».[435] Религиозный культ, т. е. ритуальные действия, регламентирующие жизнь народа, закладывают основы государственного порядка. Молодой Гегель обвинял церковь и государство в том, что они действовали заодно, насаждая деспотизм. Теперь для него религия и государство — воплощение свободы.
Для Гегеля характерен исторический подход к религии. Он подробно рассматривает смену верований. Для него это необходимые ступени все более глубокого постижения Бога. Лекции по философии религии Гегеля содержат грандиозную для своего времени попытку осмыслить историю религиозных верований как единый закономерный процесс. Перед читателем встает панорама рождения и гибели богов. В ходе развития религии образ Бога все больше очеловечивается, Бог приближается к человеку. Этот процесс идет параллельно с углублением сознания свободы, что составляет, по Гегелю, содержание всемирной истории. В конце концов Бог и человек должны слиться воедино — к такому выводу придет ученик Гегеля Фейербах, в учении которого вера в Бога уступит место вере в человека, любовь к Богу — любви к человеку.
Гегель называет христианство абсолютной и бесконечной религией, которая уже не может быть превзойдена. В христианстве, полагает он, произошло наконец примирение Бога и человека, религия достигла самосознания. Гегель, однако, был слишком интеллектуален, чтобы принимать на веру каждое слово Священного писания, оправдывать любой христианский обряд. К тому же ему надлежало объяснить, каким образом в течение многих столетий господствовало католичество — по его мнению, ложная форма христианства. Здесь философа выручает понятие позитивности. В молодости этим термином он обозначал искусственность, омертвление любой традиционной религии. Теперь позитивность — случайная форма обретенной истины, неразумное проявление разума. «Законы свободы всегда имеют позитивную сторону, сторону реальности, внешности, случайности в своем проявлении».[436] Библия позитивна («дьявол тоже цитирует Библию»), описанные в ней чудеса не существуют для разума. Рассудок может стремиться к тому, чтобы дать чудесам естественное истолкование; позиция разума — духовность нельзя подтвердить внешними проявлениями. «Истинное богословие» должно оперировать внутренними, диалектическими формами.
И философ пытается подать пример. В интерпретации Гегеля Божественная Троица предстает как своего рода триада. «Царство Отца» — бытие Бога до сотворения мира, сфера логических категорий. «Царство Сына» — сотворенный мир (не только природы, но и конечного духа); Христос умирает в этом мире и воскресает в «царстве Духа», которое представляет собой синтез первых двух «царств», духовную общину верующих, объединенных едиными принципами нравственной и государственной жизни.
Характерная деталь — из истории религий, созданной Гегелем, выпал ислам. Гегель «забыл» о нем в угоду схеме: мусульманство появилось несколько столетий спустя после возникновения христианства, уложить его в дефиниции все более адекватного познания Бога было невозможно; после абсолютной, «истинной» религии вдруг родилась «ложная» религия, завоевавшая огромную часть Азиатского континента, проникшая в Европу и Африку.
Особняком в гегелевской системе стоят лекции о доказательствах бытия Бога. Прочитанный в 1829 г., этот курс пользовался огромным успехом и собрал максимальную аудиторию — двести человек. Гегель рассматривал этот курс в качестве дополнения не столько к лекциям по философии религии, сколько к лекциям по логике. Здесь он продемонстрировал свое диалектическое мастерство. По-видимому, в этом и коренилась причина успеха.
После «Критики чистого разума» попытки логического обоснования религии казались заранее обреченными на неудачу. Все традиционные доказательства бытия Бога Кант подверг последовательному рассмотрению и продемонстрировал их полную несостоятельность. Считалось, что здание «философской теологии» разрушено, вера и знание представляют собой совершенно различные сферы духовной деятельности. С оговоркой, что речь идет об опосредствованном знании, этот тезис готов был принять и оппонент Канта Якоби, считавший, что вера совпадает с непосредственным знанием, что Бог не может быть доказан, поскольку это очевидная достоверность.
Гегель посмеивался над «непосредственным знанием»: он считал, что подлинная истина обосновывается логическим путем, что наука не может полагаться на очевидные достоверности. На этом основании Гегеля не может удовлетворить и доказательство бытия Бога ex consensus gentium (по согласию народов). Все народы во все времена верили в Бога, значит, он действительно существует. Гегель понимает, что это не аргумент. Это чистая эмпирия, к тому же не всеобщая: философ знает, что у первобытных народов нет представления о высшем существе. Поэтому Гегель спешит покинуть этот обывательски-эмпирический уровень рассуждений, чтобы подняться к метафизическим высотам и там достойно сразиться с Кантом.
Во всех трех традиционных доказательствах бытия Бога — космологическом, телеологическом и онтологическом — Кант обнаружил логические ошибки. Выше об этом шла речь. Разбирая космологическое доказательство, Кант отмечал, что рассуждения о всеобщей причинной зависимости приложи мы к сфере чувственного опыта, но нет оснований переносить их в сверхчувственный мир (где высшая необходимая сущность должна находиться). Тем более нет оснований отрицать возможность бесконечного ряда случайных причин и следствий. Слабое место в этих рассуждениях Канта — противопоставление чувственного мира явлений сверхчувственному миру вещей самих по себе. Гегель не замедлил этим воспользоваться. Бог — не непознаваемая вещь сама по себе: познанию доступно всё; Кант принижает разум, истинной сферой которого как раз является не чувственный, а интеллигибельный мир — таково первое возражение Гегеля.
Другое его возражение демонстрирует диалектическое искусство, которого опасался Кант. На каком основании, спрашивает Гегель, случайность противопоставляется необходимости? Где случайность, там и необходимость, субстанциальность, которая и является предпосылкой случайности. Мысль о связи необходимости и случайности противоречива. Ну и что? И поверхностный, и самый глубокий опыт свидетельствуют о всеобщности противоречия.
Далее Гегель переходит к телеологическому доказательству бытия Бога (оно же физико-теологическое). Весь мир свидетельствует о мудрости творца, настолько все в нем упорядочение и целесообразно. Кант писал по этому поводу, что целесообразность и гармония природы касаются формы вещей, а не их материи (содержания), следовательно, самое большее, чего можно достичь при помощи физико-теологического аргумента, — доказать существование зодчего, мастера, формирующего готовый материал, но не творца мира. Возражая Канту, Гегель опять-таки пускает в ход диалектику. Разве можно рассматривать форму в отрыве от содержания? Лишенная формы материя — это бессмыслица. Точно так же нельзя изолировать цель от средства; кроме того, в природе много целесообразного, но не меньше и бесцельного. Разум диалектичен, и наивно полагать, что в мире все продумано до мелочей.
Найти формальную ошибку в онтологическом доказательстве нетрудно: по количеству признаков реальный и воображаемый предметы не отличаются друг от друга; разница лишь в том, что идеальное не есть реальное; мысль о ста талерах не наполняет ими карман, говорил Кант. Понятие не есть бытие. Смешение того и другого лежит и в основе первых двух доказательств. Гегель в третий раз обращается к параграфам «Науки логики». Прежде всего, говорит он, мысль о ста талерах не есть понятие, это абстрактное представление, результат рассудочной деятельности; подлинное понятие конкретно, оно продукт разума. Что касается соотношения понятия и бытия, то для выяснения вопроса достаточно взглянуть на систему диалектических категорий: бытие — исходный пункт, понятие венчает собой логику, содержит в себе все предшествующие определения, в том числе и бытие. Обычно понятие рассматривается как нечто субъективное, противостоящее объекту и реальности; для Гегеля понятие объективно.
В целом Кант безусловно прав: доказать существование Бога нельзя. Но логика, на которую опирается Кант, формальна, поэтому диалектик Гегель зачастую в деталях берет вверх. Чего добился Гегель? Доказал ли он существование Бога? Он показал лишь ограниченность логики Канта и неисчерпаемые возможности диалектического способа мышления. Не более того. Бог Гегеля, если разобраться по существу, — это саморазвивающийся мир, в котором главное место отведено деятельности человека, превращающей идеальное в реальное.
Философия религии Гегеля с необходимостью сменила безбожие просветителей, видевших в религии обман, шарлатанство и ничего больше. Гегель показал закономерное возникновение и развитие религиозных верований. Рассмотрев дело о формах общественного сознания, Гегель вынес смертный приговор искусству и оправдательный — религии.
Завершающая ступень гегелевской системы — философия. Здесь находится «абсолютный конечный пункт» саморазвития духа; учение Гегеля — конец пути. Надо сказать, что Гегель менее всего был склонен приписывать заслугу обретения абсолютной истины своему гению. «То, что в моих книгах принадлежит лично мне, ошибочно».[437] В своей философии он видел лишь последний, завершающий этап длинного пути самопознания духа, как бы заключительную главу в коллективном труде.
Истории философии создавались и до Гегеля. Но все они страдали недостатком двоякого рода. Иной автор видел перед собой лишь «галерею бессмыслиц» и наивно полагал, что усилием своего интеллекта ему удалось эти бессмыслицы устранить. В других книгах дело ограничивалось лишь перечислением существовавших на свете мнений. Авторов таких историй Гегель сравнивал с животными, прослушавшими все звуки музыкального произведения, но не уловившими главного — их гармонии. История философии — это внутренне необходимое, последовательное, поступательное движение мысли. История философии знакомит нас не с «галереей бессмыслиц», а с «галереей героев мыслящего разума»,[438] которые проникали (каждый все глубже) в сущность вещей, природы и духа добывали для последующих поколений величайшее сокровище знания.
История философии — это путь к истине. События и деяния этой истории такого рода, что меньше всего их можно вменять в вину или заслугу отдельному индивиду, они составляют часть области свободной мысли, и эта мысль сама по себе есть творческий субъект. В этом отношении, по мнению Гегеля, история философии противоположна политической истории, где каждый индивид волен поступать по-своему, в зависимости от своих способностей и страстей. Здесь же решающую роль играет традиция, которая, как священная цепь, тянется к нам из прошлого. Каждая система философии возникала с необходимостью и с той же необходимостью уступала свое место другой. Бывает, правда, замечает Гегель, что новое философское учение выступает с претензией на полное опровержение всего предшествовавшего и обретение истины. Но, согласно прежнему опыту, система философии, которая опровергнет и вытеснит его, не заставит себя долго ждать. Для себя Гегель, однако, делает исключение.
Ни одна система не исчезает бесследно, она продолжает существовать в «снятом» виде, т. е. каждая последующая ступень в развитии философии не только необходимо вытекает из предыдущей, но и вбирает в себя все ценное, в ней содержащееся. Мы помним идею Гегеля о совпадении исторического и логического: теория познания сливается в общем и целом с историей познания, последовательность понятий в системе философии соответствует исторически возникавшим этапам ее развития. Поэтому, заключает Гегель, изучение истории философии есть изучение самой философии. В последнем он, безусловно, прав: ни в одной науке история не включена столь непосредственно в предмет исследования, как в философии. И речь идет не только о том, что тот или иной мыслитель прорубал очередную ступень на пути к вершине познания (создавая единую лестницу философских систем, воспроизводящих последовательность категорий в логике, Гегель не обошелся без натяжек). Важно другое: философское знание в силу своего характера обращено к миру как целому, вырабатывает общие принципы подхода к действительности, которые непрерывно совершенствуются, но в каких-то основах остаются незыблемыми. В этом отношении философия аналогична искусству, где изучение истории есть освоение самого предмета.
В основе исторического движения философского знания, по Гегелю, лежит тот же принцип, что и при построении системы категорий, — восхождение от абстрактного к конкретному. Чем древнее философское учение, тем оно абстрактнее, чем ближе к нам — тем содержательнее, конкретнее. Мы не должны надеяться, что найдем и у древних ответы на вопросы, которые поставлены современностью.
Гегель справедливо восстает против модернизации прошлого, но он явно увлекается, изображая то или иное учение лишь как разработку какой-то одной категории в его логической системе. Древние философы не знают наших проблем, но в постановке своих они обладают достаточной широтой и конкретностью. И в этом отношении они могут служить примером. Гегель узрел не только единую цепь учений, но и зависимость каждого звена этой цепи от окружающих условий. В этом он также не имел предшественников. Философия, говорил он, есть эпоха, схваченная в мыслях. Всякая система философии есть философия своей эпохи, потому в наши дни не могут существовать ни платоники, ни аристотелики, ни стоики, ни эпикурейцы, а только их эпигоны. Восстановление этих систем было бы равносильно превращению зрелого мужа в ребенка. Да и не всякая эпоха благоприятствует философствованию; лишь высокая степень зрелости культуры открывает путь для философского мышления.
Сегодня гегелевские «Лекции по истории философии» привлекают особое внимание. Хотя находившийся в распоряжении автора материал порой неполон, он все же достаточно богат, а интерпретация при всех ее недостатках поражает глубиной. Гегель мастерски схватывает суть рассматриваемого им учения, показывает его значение в обшем развитии теоретической мысли, в становлении диалектики. Да и с диалектикой самого Гегеля легче всего знакомиться на примере его подхода к истории философии. То, что в «Науке логики» выглядит порой как искусственная умозрительная конструкция, здесь оживает, обретает наглядные формы. Гегель в какой-то мере возвращается здесь к принципам «Феноменологии духа», с той только разницей, что там он был произволен и схематичен в обращении с историческим материалом, а здесь достиг в этом отношении строгости и последовательности. Перед нами весьма ценное исследование истории диалектики.
Более двух третей текста посвящено античности. В учениях Элейской школы, по мнению Гегеля, берет начало диалектика. Чувственное, изменчивое бытие не обладает истинностью. Если мы хотим постичь его разумом, мы наталкиваемся на противоречие. Ярче всего эта мысль выражена в апориях Зенона, целью которых было опровержение движения. Чувства говорят нам о том, что предметы движутся, но понять движение невозможно, мысль в нем всегда содержит противоречие; следовательно, заключал Зенон, движения не существует. Вот апория «Летящая стрела». Стрела во время полета находится в данный конкретный момент в данном конкретном месте. В следующий момент она находится в другом месте и т. д. Но если стрела находится в данном месте, то, значит, она стоит в нем, а из суммы состояний покоя не может получиться движения. Движущийся предмет не движется ни в том месте, где он находится, ни в том, где его нет. Другая апория — «Ахиллес быстроногий». Логически рассуждая, нельзя доказать, что бегун Ахиллес догонит медленно ползущую черепаху. Пока он пробежит расстояние между ними, она хоть и немного, но уйдет вперед. Когда Ахиллес преодолеет это расстояние, она снова хоть и самую малость, но все же продвинется, и так до бесконечности. Зенон не думал отрицать чувственной достоверности движения, а лишь поставил вопрос о том, как выразить его в логике понятий. Опровержение апорий Зенона может дать диалектическая логика, признающая существование противоречий в самой действительности. Движение противоречиво.
«…Двигаться означает быть в данном месте и в то же время не быть в нем. — следовательно, находиться в обоих местах одновременно; в этом состоит непрерывность времени и пространства, которая единственно только и делает возможным движение. Зенон же в своем умозаключении строго отделял друг от друга эти две точки».[439]
Элейцы открыли диалектику с негативной стороны, т. е. поставили проблему, решить которую не смогли; Гегель в этом плане сопоставляет Зенона с Кантом. Положительную разработку диалектических идей содержит философия Гераклита. «…Нет ни одного положения Гераклита, — пишет Гегель, — которого я не принял в свою „Логику“».[440] Природа есть круг, где начало и конец совпадают. Совпадают и другие противоположности: бытие и небытие есть одно и то же. Догераклитовские учения, считает Гегель, находятся на уровне этой первой пары диалектических категорий. Гераклит отождествил их и перешел к становлению.
Новый этап в развитии античной философии начинается с софистов. Слово «софистика» пользуется дурной репутацией: оно означает либо произвольное опровержение чего-то истинного, либо мнимое доказательство чего-то ложного. Но этот смысл возник позднее, а первоначально софист значило «учитель мудрости». Софисты повернули философию лицом к человеку, к мирским делам. Софисты были носителями образования, они учили математике, музыке, красноречию. Но софисты не нашли в мышлении никакого твердого основания, поэтому их учение и выродилось в беспринципную игру словами.
И вот появляется Сократ. Он, по словам Гегеля, представляет собой одну из самых интересных фигур в древней философии. Сократ непосредственно примыкает к софистам в стремлении низвести философию с небес на землю, «очеловечить» ее, но он противостоит софистам, утверждая наличие неких абсолютных начал, которые находятся выше частных интересов, — это истина, добро, красота и закон. Каждый человек должен самостоятельно прийти к их познанию и жить в соответствии с ними. Сократ открыл мораль. Афиняне до Сократа были нравственными, а не моральными; они жили, руководствуясь обычаями и разумно приноравливаясь к обстоятельствам. Сократ показал, что существует добро как таковое. Мы помним, нравственность Гегель ставил выше морали; но в данном случае, отмечает он, афинское государство находилось в состоянии упадка, нравы стали шаткими, и индивид сам должен был заботиться об устоях. Мораль оказалась незаменимой.
Сократическую иронию, служившую отысканию истины, Гегель определяет как субъективный образ диалектики. Используя подвернувшийся случай, он ополчается против Ф. Шлегеля и романтической иронии, которую он сравнивает с издевательским смехом Мефистофеля и обвиняет в лицемерии. Между тем Ф. Шлегель подписался бы под гегелевской дефиницией, которая содержится в разделе о Сократе: «Любая диалектика считается со всем, что претендует на это, но дает проявить себя внутреннему саморазрушению, — такова всеобщая ирония мира».[441] Ирония сопоставляется здесь с объективной диалектикой, романтики смотрели на иронию примерно так же. Поэтому выпад Гегеля несправедлив.
Следующая крупная фигура, которой Гегель уделяет особое внимание, ученик Сократа Платон. Окружающий нас мир чувственно воспринимаемых, изменчивых, непостоянных вещей, по Платону, есть лишь бледное отражение действительного, сверхопытного мира идей. Каждая вещь имеет свою идею, которая существует независимо от вещи и является ее истинным бытием, ее сущностью. Каждый конкретный дом — это лишь проявление соответствующей вечной и неизменной идеи дома вообще. Идея, по Платону, есть не что иное, как общее понятие, противопоставленное чувственно воспринимаемым единичным вещам и наделенное самостоятельным существованием. Платон — философ, высказавший глубокие мысли о диалектической природе знания. (Кстати, и термин «диалектика» впервые встречается у Платона.) Гегелевский анализ учения Платона интересен именно в этом плане. Речь идет о совпадении противоположностей. Нечто подобное в образной форме говорил Гераклит, наблюдая окружающий его мир. Здесь эта идея выражена в форме понятия и отнесена к знанию, которое, как и сам мир, должно включать в себя единство противоречивых определений. Истина есть тождество противоположностей, резюмирует Гегель рассуждения Платона. Платон был учеником Сократа, но в отличие от учителя в делах человеческих апеллировал не к личности, а к общности людей. Платон не проповедует мораль, а излагает систему нравственности. Этим он особенно близок Гегелю. Афинский мудрец также целиком уповает на государство как на основу нравственного мира.
Как Платон со своим учителем Сократом, так еще более решительно был не согласен с Платоном его ученик Аристотель. Воспитатель Александра Македонского, он сыграл в греческой философии примерно такую же роль, как его наперсник в области политики. Владения македонского царя включали в себя весь цивилизованный мир, система Аристотеля охватывала все существовавшие тогда области знания. Основной упрек, который бросает Аристотель Платону, заключается в том, что невозможно отделить сущность от того, сущностью чего она является. Сущность заложена в самих вещах, а не находится в потустороннем мире. В аристотелевской критике Платона содержались определенные материалистические черты, однако Гегель в своем изложении их тщательно затушевывает.
Рассмотрев подробно послеаристотелевские школы — стоиков, эпикурейцев, скептиков, неоплатоников, Гегель переходит к средним векам. Здесь он становится вдруг удивительно краток, и не из-за незнания материала, а потому, что средневековая философия не укладывалась в гегелевскую схему прогрессивного развития логического мышления. Сказывалась и антипатия протестанта к католицизму, безраздельно господствовавшему в ту эпоху.
В европейской философии Нового времени, пишет Гегель, решительный поворот к диалектике — заслуга немецкого духа. «Новейшую немецкую философию» Гегель начинает не с Канта, а с Якоби, ополчившегося против рассудочного мышления. О Канте Гегель говорит много (но вдвое меньше, чем о Платоне) и не всегда лестно. Затем Фихте, романтики, Шеллинг. И в заключение о себе «теперешняя стадия философии характеризуется тем, что идея познана в ее необходимости».[442] Слова эти звучат наивно и близоруко: философ знал, что намерения не совпадают с историческими результатами. Результаты, достигнутые Гегелем, велики и без претензий на абсолютную истину. По иронии судьбы (вот уж действительно «хитрость разума»!) мыслитель, полагавший, что окончательно утвердил господство абсолютной истины, лишь подготовил почву для дальнейшего развития диалектических идей.