Материя и форма. Аристотель
Исходный пункт философии Аристотеля тот же, что и у Платона. Точка зрения субстрата, «пребывающего», по его мнению, не объясняет причин всего сущего, «то, откуда начало движения». «Ведь не сам лежащий в основе субстрат производит перемену в себе, например, ни дерево, ни медь [сами] не являются причиной, почему изменяется каждое из них, и не производит дерево – кровать, а медь – статую»[81].
Совершенно подобно Платону Аристотель прежде всего указывает на Анаксагора, который первый посмотрел на природу «начал» с некоторой другой точки зрения: «Что одни вещи находятся в хорошем и прекрасном состоянии, а другие приходят к нему в процессе своего возникновения, причиной этого не подобает быть ни огню, ни земле, ни чему-либо другому в этом роде, и те философы подобного взгляда наверно и не держались; а с другой стороны, не хорошо было также вверять такое дело случаю и самопроизвольному процессу. Поэтому тот, кто сказал, что разум находится, подобно тому как в живых существах, также и в природе, и что это он – виновник благоустройства мира и всего мирового порядка, этот человек представился словно трезвый по сравнению с пустословием тех, кто выступал раньше»[82].
Вывод о разуме – благоустроителе вселенной для нас в данном случае не интересен. Самое интересное в Аристотеле – постановка вопросов, поиски решения сложнейших антиномий, «затруднений», которые он добросовестнейшим образом констатирует. (Великолепный обзор этих затруднений[83] Аристотель дает в III книге «Метафизики».) В.И. Ленин, говоря о «Метафизике» Аристотеля, отмечал: «Прехарактерно вообще везде... живые зачатки и запросы диалектики...»[84]. И далее: «Логика Аристотеля есть запрос, искание, подход к логике Гегеля... Именно приемы постановки вопросов, как бы пробные системы были у греков, наивная разноголосица, отражаемая превосходно у Аристотеля»[85].
Центральная проблема у Аристотеля, бесспорно, проблема материи и формы.
Аристотель прекрасно видит слабые пункты учения Платона об идеях. Если «все множество вещей существует в силу приобщения к одноименным [сущностям]», то «самое это приобщение или подражание идеям, что оно такое, – исследование этого вопроса было... оставлено в стороне»[86]. Под идеей Платон понимает «суть вещи». Встает вопрос, каким же образом вещь оказывается приобщенной сути, может ли эта «суть» существовать вне и независимо от вещи, представляет ли она собой какую-либо особую реальность, другой объект? По мнению Аристотеля, Платон не дает удовлетворительного ответа на эти вопросы. По-видимому, с проблематикой Платона Аристотель солидарен, что же касается позитивного решения, то здесь он идет своим путем.
Критика Аристотелем идей Платона широко известна, и мы не будем здесь останавливаться на ее анализе. Прежде всего укажем на то, что Аристотель, вслед за Платоном, признает многообразие сущностей, а это с необходимостью порождает вопрос о многообразии наук, исследующих сущность, и о природе той из них, которая составляет предмет особых забот мыслителя – собственно философии[87].
Уже здесь мы попадаем в тот своеобразный круг проблем, которые и по сей день находятся в центре внимания философии: как определяется предмет науки и его своеобразие, если исходный, чувственно воспринимаемый объект для всех наук один и тот же? На чем основано это обособление научных дисциплин?
Ответ на эти вопросы зависит от решения другой, более общей проблемы: что такое предмет научного познания вообще, каково его отношение к предметам непосредственного чувственного опыта, возможно ли монистическое понимание отношений областей научного и эмпирического познания?
Дуалистическая концепция Платона совершенно не устраивает Аристотеля: «При многоразличных трудностях этого учения особенно странным представляется то обстоятельство, что, с одной стороны, принимают некоторые существа помимо тех, которые находятся в видимой вселенной, а в то же время утверждают, что эти существа [во всех отношениях] тождественны с чувственными вещами, за исключением лишь того, что первые вечны, а вторые преходящи»[88]. Если науки заняты исследованием сущностей, то эти сущности не могут представлять собой некое умопостигаемое бытие, отличное от бытия чувственных предметов: «Так как астрономия представляет собою одну из таких наук, то должно будет существовать какое-то небо помимо чувственного неба, а также и солнце и луна, и одинаковым образом все остальные небесные тела. Но как же возможно отнестись с доверием к подобным утверждениям?»[89]
Однако если бы Аристотель просто отвергал мнение Платона, его философия представляла бы собой просто шаг назад. В действительности же в концепции своего учителя он видит серьезную проблему. Его не удовлетворяет лишь решение этой проблемы:
«С другой стороны, и астрономия, пожалуй, не имеет своим предметом чувственные величины и не занимается этим нашим небом. Действительно, и чувственные линии не таковы, как те, о которых говорит геометр». Геометрия как наука отличается от «геодезии», но и в отношении этой последней, поскольку она есть наука, утверждение, будто она «есть наука о чувственных и подверженных уничтожению величинах», неправильно, «иначе она сама уничтожалась бы вместе с их уничтожением»[90].
Аристотель совершенно отчетливо осознает ту проблему, которую мы фиксировали в анализе концепции Демокрита. Ее он воспринимает как явное затруднение: «В отношении указанных вопросов является, таким образом, весьма затруднительным, на какую точку зрения надо стать, чтобы оказаться правым; и [точно так же] в отношении начал – следует ли признать элементами и началами [общие] роды или скорее те находящиеся в вещах первичные части, из которых каждая вещь состоит». Далее: «Определение, [которое дается] через [общие] роды, и то, которое указывает составные части, находящиеся в вещах, будут отличны [друг от друга]»[91].
Аристотель здесь наталкивается на известную несоизмеримость в определениях вещей – несоизмеримость их субстрата и формы. (Первый он также называет «материей».) Эта несоизмеримость и является главной преградой на пути развития монистической мысли. Сознание этой несоизмеримости во многом определяет характер методологических коллизий, возникающих в ходе развития научного познания современности: математика не есть физика, элементы, из которых складываются пространственные физические тела, отнюдь не те, из которых складываются пространственные геометрические образы. Элементы нервных структур и элементы психических образов – разные, хотя и связанные элементы. Физические единицы речи (звуки) и лингвистические единицы языка (фонемы) – разные вещи, хотя и взаимосвязанные. Во всех этих случаях перейти от первых ко вторым не представляется возможным. Но ведь реальность и тех и других составляет вещь, если мы не хотим скатиться на точку зрения платонизма или логического позитивизма. Вещь и есть определенным образом построенный субстрат, без этого субстрата она немыслима. В то же время вещь есть некоторая сущность, обладающая устойчивой формой, природа которой не выводима из природы субстрата. Совершенно очевидно, что необходимо какое-то посредствующее звено, которое могло бы обеспечить этот переход. Аристотель не находит этого звена, но он его активно ищет.
Материалистическая тенденция в философии Аристотеля весьма сильна. Он отказывается рассматривать сущность вещи как некий умопостигаемый объект, имеющий не чувственное, но исключительно интеллигибельное существование. В то же время принцип чувственности у Аристотеля ничего общего не имеет с позитивистским эмпиризмом. В конце пятой главы четвертой книги «Метафизики» мы находим очень интересное соображение по этому поводу: «Вообще, если существует только чувственно-воспринимаемое бытие, тогда, при отсутствии одушевленных существ, не существовало бы ничего [вообще], – ибо [тогда] не было бы чувственного восприятия. Что в таком случае не было бы ни чувственно воспринятых свойств [как таких], ни чувственных представлений, – это, пожалуй, верно; …но чтобы не существовали те лежащие в основе предметы..., которые вызывают чувственное восприятие, хотя бы самого восприятия и не было, – это невозможно. В самом деле, чувственное восприятие, само собою разумеется, не имеет своим предметом само себя, но есть и что-то другое помимо восприятия, что должно существовать раньше его: ибо движущее по природе предшествует движимому, и дело не меняется от того, если они ставятся во взаимное соотношение друг с другом»[92].
Поэтому Аристотель признает только одну реальность, которая, однако, у него двойственна: «Таким образом получается, что о сущности может идти речь в двух основных значениях: так называется последний субстрат, который уже не сказывается про что-нибудь другое, и [кроме того] то, что представляет собою данную определенную вещь и [в понятии] отделимо [от материи]: а таковым является у каждой вещи ее образ и форма»[93].
Здесь перед нами средоточие проблемы.
Целью исследования в науке является сущность вещи. Эта сущность не представляет собою какого-либо потустороннего бытия наподобие идей Платона. Сущность вещи дана в самой вещи, она реальна в том же смысле, в каком реальна сама вещь. В то же время сущность вещи не тождественна ее субстрату, материи. Мотивы такого заключения о нетождественности сущности вещи ее субстрату остаются теми же, что мы видели при анализе философии Демокрита и Платона: материя вещи изменчива, неопределенна, неустойчива. Именем материи нельзя называть самую вещь, ибо «по отношению к [той] материи, из которой возникают некоторые предметы, они обозначаются, по возникновении, не ее именем, но именем производным – например, статуя [называется] не камнем, но каменной, а человек, который становится здоров, не обозначается именем того [состояния], из которого он становится здоров: причина здесь та, что возникновение происходит и из “отсутствия”... [данной формы] и из [лежащего в основе] субстрата, которым мы считаем материю». В аспекте материи каждая вещь есть лишь чистая возможность, она «способна и быть и не быть, а в этом и состоит материя у каждой вещи». Форма – устойчивая определенность вещи, т.е. сущность. («Формою я называю суть бытия каждой вещи и первую сущность».) Познание вещей есть познание их форм, познание определенностей, ибо неопределенное непознаваемо[94]. Материя сама не может сообщить себе форму, форма не выводима из материи, независима от нее. В то же время форма существует в самой материальной вещи, поэтому, эта независимость может быть только логической. Поэтому Аристотель и делает вывод, что форма отделима от материи только мысленно, в понятии. («Понятие и форма – то, что как отдельная вещь может обособляться [только] мысленно».)[95]
Следовательно, сущность составляет предмет понятия, и постижение действительности осуществляется на уровне понятий. Как же поднимается вещь до всеобщности понятия?
Ясно, что предмет понятия у Аристотеля – это не «интеллигибельная вещь» Платона, не «идея». Сущность как предмет понятия – это просто «ракурс вещи». Но чем же определяется этот ракурс?
Самый простой ответ на этот вопрос мог бы состоять в следующем: понятие есть результат мысленного отвлечения некоторых свойств предмета, продукт известного насилия над вещью, ее мысленной обработки. Именно такой точки зрения и придерживаются все субъективные идеалисты наших дней, а отчасти и некоторые материалисты, наивно полагающие, что именно такой подход и представляет собой марксистскую позицию в философии. (В самом деле: есть предмет, есть свойство, есть, наконец, такая «специфическая» сила, как мышление. Предмет науки есть нечто реальное, «только» (!) полученное с помощью небольшой обработки его мышлением, воображением, т.е. абстракция. То обстоятельство, что эта абстракция существует как таковая лишь в голове, авторов не волнует.)[96]
Позиция Аристотеля по этому вопросу неизмеримо глубже и вернее.
«Ракурс» вещи не зависит от того угла, под которым ее рассматривает сознание. Ракурс вещи есть ее объективная определенность, т.е. форма, принадлежащая самой вещи наряду с субстратом. Различие субстрата и формы – это не различие вещи и мысленной абстракции, это действительное, объективное различие. Форму мы не получим в результате мысленного преобразования субстрата: эти категории лежат в разных измерениях. Установление этого факта Аристотелем совершенно неоценимо с точки зрения всего последующего развития философии и науки. К сожалению, исследователи-марксисты зачастую в этом вопросе оказываются ниже Аристотеля. (В самом деле, сплошь и рядом природа предмета науки, скажем, математики, «объясняется» абстрагирующей деятельностью мышления, а сама абстракция определяется в психологических понятиях: «обращаем внимание на...», «мысленно отбрасываем» и т.п.)
Объективное различие материи и формы, эмпирической вещи и сущности выражается Аристотелем с помощью категорий возможности и действительности. Определенная устойчивость вещи, ее сущность противополагается неопределенности субстрата, материи, не как другое бытие, как у Платона, а как другая категория бытия – как действительность. Следовательно, основную антиномию монистического познания Аристотель пытается решить диалектически. Категория действительности задает ту вещественную сферу, в которой и следует искать происхождение сущности как предмета науки.
Аристотель, конечно, не решает эту проблему до конца. Более того, подобно Платону, он сам кладет ограничение дальнейшему решению. Его решение остается всецело абстрактным. Вместо того, чтобы анализировать диалектическое взаимодействие вещей, сообщающее действительность и устойчивость их изменчивой определенности, он абсолютизирует категорию формы, уводит материалистическую монистическую философию в тупик идеализма. Но это – уже выводы его философии. Что же касается самого поиска, то он, бесспорно, шел в верном направлении.
В самом деле. Химические структуры и процессы – лишь возможность жизни. Устойчивую биологическую определенность они приобретают лишь тогда, когда эти процессы особым образом взаимодействуют между собой и в целом со средой. Существование живых организмов – лишь возможность социальности. Эта возможность становится действительностью при определенных условиях. Конкретный труд – лишь возможность абстрактного, стоимости; действительность ему сообщает лишь обмен и т.д.
Таким образом, Аристотель фиксирует внимание науки именно на сущности, которую он рассматривает как форму вещи, невыводимую из ее субстрата.
Что же представляет собой эта форма?
Присмотримся ближе к аргументации Аристотеля.
Аристотель, по существу, не упустил ничего существенного из того, что было добыто Платоном. Это рациональное (логическое) содержание платонизма он старается освободить от мистики. Прежде всего это касается способа исследования явлений «как таковых» (по аналогии с анализом Платоном «прекрасного самого по себе»). Выше мы видели, что без такого исследования вообще невозможна наука. Такое исследование делает также научно несостоятельной точку зрения крайнего номинализма и эмпиризма.
Позиция Аристотеля – сознательная позиция теоретика, противопоставленная слепому эмпирическому познанию. Говоря об этом последнем, Аристотель отмечает: «Но все такие науки имеют дело с тем или другим [специальным] бытием, и, отведя себе какую-нибудь [отдельную] область, они занимаются этою областью, а не сущим просто и как таким, и не дают никакого обоснования для сути предмета, но, разъяснив ее с помощью чувственного восприятия или принявши ее как гипотезу, вслед за тем с большею или меньшею строгостью доказывают из нее необходимые свойства того рода, о котором у них идет речь. А потому ясно, что в результате подобного подхода не получается доказательства сущности или сути [предмета]»[97].
Рассмотрению предмета с той или другой стороны (под углом зрения того или иного специального бытия») необходимо предшествует рассмотрение сущности предмета самой по себе: «Ясно поэтому, что благодаря сущности существует и каждое из тех определений, и, следовательно, сущность есть то, что существует в первую очередь и дано не как некоторое специальное бытие, но как бытие в непосредственности своей».
«Первый субстрат, – указывает далее Аристотель, – больше всего принимается за сущность». Этот субстрат – материя. «А под материей я разумею то, что само по себе не обозначается ни как определенное по существу, ни как определенное по количеству, ни как обладающее каким-либо из других свойств, которыми бывает определено сущее»[98]. В силу этой неопределенности материя не может быть рассмотрена как сущность.
Сущностью может быть лишь нечто определенное, но таковым является именно форма. Форма – действительность определенности. Субстрат не создается, не создается и форма; создается (т.е. подлежит возникновению и уничтожению) лишь вещь как конкретное единство материи и формы. «Действительно, делать эту вот [отдельную] вещь, это значит – делать такую отдельную вещь из имеющегося [в качестве материала] субстрата вообще. Я хочу сказать, что делать медь круглой, это не значит – делать круглое, или шар [как форму], но [делать] нечто другое, именно [реализовать] эту форму в другом (т.е. в субстрате), ибо если делается сама форма, ее надо было бы делать из чего-нибудь другого... Следовательно, очевидно, что и форма также... не возникает, и в отношении к ней процесс возникновения не имеет места»[99].
Таким образом, неопределенности материи противостоит определенность формы. Соединение того и другого дает нам вещь. Но определенность вещи и определенность формы не тождественны. Определенная форма не возникает; возникает лишь вещь определенной формы. Поэтому происхождение определенных вещей и происхождение форм этих определенных вещей – процессы разные. Если первый совершенно понятен и очевиден, то второй Аристотелем запутан и мистифицирован. Источником форм у него в конечном итоге оказывается верховное существо, «форма форм», «перводвигатель»; и здесь мы явно оказываемся в области такой мистики, которая едва ли лучше мистики Платона.
Есть, однако, во всем этом рассуждении Аристотеля одна исключительно ценная рациональная идея. Она заключается в том, что определенность формы, превращающая вещь в некоторую определенную сущность, имеет своим источником какую-то иную реальность, чем данная вещь сама по себе, т.е. чем данный субстрат. В самом деле, вещь, рассмотренная сама по себе, есть просто некоторый субстрат. Дом – это только сумма кирпичей. Та функция, которая превращает эту сумму в некую определенную вещь, в самом субстрате не заключается. Ее следует искать где-то в другом месте. В исследовании тех сфер, где возникает существенная определенность, определенность формы, и состоит научное познание.
Действительно, с некоторой абстрактной, субстративной точки зрения капитал есть просто некоторая сумма денег, или даже и так: капитал есть просто сумма средств производства, ибо из этих элементов он как раз и складывается. По если ограничиться этим, то простейший образ капитала можно усмотреть уже в каменном топоре неандертальца, что абсурдно. Для марксистской политической экономии важна не вещь сама по себе, но именно определенная экономическая форма, в которой она обретается и которая только к сообщает ей искомую определенность. Ясно, что природа этой экономической формы невыводима из свойств субстрата, из свойств единичной вещи самой по себе. Производство вещей и производство экономически определенной формы вещей – вопросы разные. Если первый составляет предмет технологии, то второй – предмет политической экономии.
Это различие и является самым существенным в определении природы теоретического познания в отличие от познания эмпирического.
Теорию не интересует единичная вещь сама по себе только потому, что единичные вещи сами из себя поняты быть не могут. Рассмотреть становление некоторой существенной всеобщей определенности вещи и. становление самой этой вещи в данной определенности – не одно и то же. «Ведь возникает не известное качество, но качественно определенный кусок дерева»[100]. Поэтому исследование генезиса качества как такового и генезиса качественно определенной вещи осуществляется разными путями. Этому различию путей познания и обязано существование теории как специальной формы познавательной деятельности.
Во всяком процессе развития на его определенных отрезках всякий процесс становления использует уже готовую форму как нечто данное. В этом смысле становление отдельных вещей действительно есть история воплощения в материале некоторой заранее данной формы или, точнее, вовлечение вещи в данный процесс. Эмпирическая история музыки, поэзии, живописи, науки, права, религии, идеологии вообще – это всегда история отдельных вещей в рамках данной формы. Каждый композитор, создавая новое музыкальное произведение, отнюдь не сотворяет всякий раз музыку так таковую. Музыка как таковая и определенная музыка – вещи разные.
Производство капиталистического продукта есть всегда производство продукта в уже данной экономической форме. (Воспроизводство формы и целого – другой вопрос.) Каждый раз эта форма не производится вместе с производством продукта. Продукт есть лишь возможность своей собственной сущности. Вступая в жизнь, он погружается в наличную капиталистическую действительность, которая и сообщает ему форму капиталистического товара. Вне этой действительности он не представляет собой этой категории. Это совершенно очевидно хотя бы из того простого соображения, что бизнесмен «делает деньги» совсем не так, как «делает» их экономическая история. В последней возникает именно форма, тогда как в первой – сама вещь в данной экономической форме.
Совершенно ясно, что единичная эмпирическая вещь лежит в ином логическом пространстве, чем ее сущность. В этом ином логическом измерении и движется теория. Форма не может быть понята из отдельной вещи, тогда как вещь может и должна быть понята из всеобщей формы. Именно это и является главным аргументом против эмпиризма.
Разумеется, мы не должны ограничиваться простой констатацией этого обстоятельства, как это сделал Аристотель. В истории эмпирических вещей мы всегда можем и должны установить тот момент, где производство есть производство формы. Но это уже особый вопрос.
Из всего сказанного следует, что элементы, из которых складывается вещь, и элементы, составляющие ее сущность, – вещи различные. Вот тут – как раз и заключается секрет или тайна всех научных абстракций (таких, как точка, прямая, абсолютный нуль, идеальный газ или пси-функция) в отличие от «банальных реальностей» повседневного опыта. Та расчлененная и строго определенная реальность сущности или формы, в которой движется наука и в которой только она и устанавливает различия своих понятий, и та, в которой движется наше созерцание, – различны по своей логической природе. Предмет науки членится иначе, чем предмет опыта, просто вещь, ибо опыт имеет дело с вещью как единство субстрата и формы, тогда как науку интересует форма сама по себе. «Действительно, и линия перестает существовать, если ее делить на половины, или [например] человек – если его разлагать на кости, мускулы и мясо, однако из-за этого про них еще нельзя сказать, что они состоят из названных [элементов] так, словно бы это были части сущности, но [на самом деле они состоят из этих частей] – как из материи, и части составного целого [эмпирической вещи. – Л.Н.] они образуют, но части формы и предмета, для которого указывается логическая формулировка, – уже нет... так что по отношению к вещам, названным выше, эти элементы составляют начала и части, а по отношению к форме это – не части и не начала»[101].
Рассматривать отдельные эмпирические вещи в качестве предмета науки не представляется возможным, поскольку сами по себе эти вещи вовсе и не представляют собой сущностей. Сущность становится предметом исследования только тогда, когда вещь рассматривается в определенной функции, сообщающей ей форму.
Сказанного достаточно для определения места философии Аристотеля в истории монистической теоретической мысли.
Остается лишь один момент, который следует рассмотреть самостоятельно. Этот момент – целостность.
Выше мы уже видели, что и Демокрит, и Платон понимают под сущностью нечто неделимое – целостность. Такова же точка зрения и Аристотеля. Поскольку нечто делимо, оно – просто материя. Поскольку оно неделимо, оно – форма, сущность. Форма, таким образом, представляет собой не что иное, как целостность вещи. Простое взаимодействие частей не дает нам этой целостности или дает ее только в возможности. Целостность фиксирует какой-то иной момент вещи, который невыразим через взаимодействие ее частей. Форму Аристотель не рассматривает как один из элементов вещи (вещь, поскольку она распадается на элементы, уже не данная вещь, как организм, распадаясь на мясо и кости, уже не является организмом). Форма есть «начало», источник бытия вещи в данной определенности. Во всякой вещи есть нечто такое, что не распадается на элементы, но, напротив, само определяет характер их определенного взаимодействия: «И можно принять поэтому, что такое нечто есть что-то определенное, а [в то же время] не элемент, и в нем причина того, что этот вот материал образует мясо, а этот – слог; и подобным же образом – и во всех остальных случаях. А для каждой вещи это [указываемое нами] начало составляет сущность»[102].
Это нечто и есть активная форма, определяющая природу целостности. Именно в этой целостности и заключается тайна всей аристотелевской конструкции.