Стиль коллективистического мышления

Спекулятивная общая ориентация

Коллективистическое общество отличается особым стилем мышления, своеобразной массовой психологией и специфическим групповым поведением. В этой главе рассматриваются некоторые характерные особенности коллективистического мышления.

Каждая историческая эпоха смотрит на мир своими глазами, пользуется своей специфической системой мыслительных координат. Вместе с тем мышление коллективистических обществ и сообществ, относящихся к разным эпохам, имеет определенные общие черты, совокупность которых можно назвать коллективистическим стилем мышления.

Коллективистический стиль мышления – это система глобальных, по преимуществу имплицитных предпосылок мышления коллективистического общества, те, почти незаметные для него очки, через которые оно смотрит на мир и которые не годятся для индивидуалистического общества. Стиль мышления представляет собой сложную, иерархически упорядоченную систему неявных доминант, образцов, принципов, форм и категорий теоретического освоения мира. Эта система изменяется во времени, она подчинена определенным циклам, постоянно воспроизводит свою структуру и обусловливает специфическую реакцию на каждый включаемый в нее компонент. Иными словами, стиль мышления подобен иерархически организованному живому организму, проходящему путь от рождения до старости и смерти, непрерывно возобновляющему себя и придающему своеобразие всем протекающим в нем процессам.

Коллективистический стиль мышления – это как бы ветер, господствующий в коллективистическом обществе и неодолимо гнущий мышление каждого его члена в одну сторону. Ограничения, диктуемые стилем мышления, почти не осознаются и не подвергаются сомнению в свою эпоху. Только новая эпоха, вырабатывающая собственное, более широкое теоретическое видение, начинает замечать то летаргическое массовое ослепление, которое сковывало умы предшественников, ту общую, как говорят, систематическую ошибку, которая сдвигала и искажала все.

Коллективистический стиль мышления слагается под воздействием коллективистической культуры как целого и является фактором, опосредующим ее влияние на любую теоретическую деятельность. Влияние стиля мышления сказывается на всех аспектах теоретизирования, начиная с формы постановки проблем, приемов исследования и обоснования и кончая манерой изложения полученных выводов и последующими спорами вокруг них[543].

Культура, из глубины которой вырастает свойственный ей способ мышления, представляет собой не совокупность каких-то, быть может и важных для эпохи, «идей» (религиозных, философских или научных). Она является единой, сложной и дифференцированной системой, воздействующей как сложное целое и определяющей то, что обычно называется «духом эпохи» или «духом времени».

Известны три основные формы коллективистического мышления:

– древнее коллективистическое мышление деспотичных обществ;

– средневековое коллективистическое мышление;

– тоталитарное мышление XX в.[544]

Эти формы различаются как многими конкретными историческими деталями, так и ясностью своего проявления. Вместе с тем все три формы имеют несомненное сходство, определяемое сходством тех коллективистических культур, в рамках которых они сформировались.

Коллективистическое по своей сути мышление доминирует и в таких коллективистических сообществах, как армия, иерархизированная, имеющая ясную доктрину и структуру церковь, тоталитарные партии, подобные коммунистической и нацистской, «нормальная» наука и др.

В дальнейшем в центре внимания будут средневековое коллективистическое мышление, тоталитарное мышление и мышление в рамках «нормальной» науки. На их примере будет проанализировано то общее, что характерно для всякого коллективистического мышления.

Термин «тоталитарное мышление» сложился только в начале 50-х гг. XX в., значительно позднее термина «тоталитаризм». Об особом тоталитарном мышлении шла речь в книге X. Арендт «Источники тоталитаризма»[545] и затем в написанной ею в соавторстве с 3. Бжезинским книге «Тоталитарное мышление»[546]. Утверждению концепции тоталитарного мышления существенно способствовала теория социального характера, разработанная Э. Фроммом. Он утверждал, что человек не просто социализируется под давлением окружения, а «вживляет» в себя социальную культуру, что он поступает так или иначе не столько под внешним давлением окружения, сколько желая быть в согласии с требованиями окружающего его социума.

Теоретическое мышление всегда связано с удвоением мира, с проведением достаточно отчетливой границы между воображаемым (умозрительным, теоретическим) и реальным миром.

Общая ориентация коллективистического мышления является подчеркнуто спекулятивной: теоретическому миру отдается явный приоритет над действительным миром. Это мышление идет от умозрительного мира к реальному, стремится сохранить в девственной чистоте первый и безусловно подчинить ему второй. Это – абстрактное и схематизирующее мышление, втискивающее богатую и постоянно меняющуюся реальность в прокрустово ложе раз и навсегда утвердившейся схемы и доктрины.

Коллективистическое мышление не просто отрывает доктрину от описываемой ею реальности. Оно неизбежно деформирует жизнь в угоду теоретическому построению, поскольку борется не только против приближения теории к реальному миру, но и против попыток полного ее отделения от мира. Объяснение этой «борьбы на два фронта» является простым: теория представляется коллективистическому мышлению тем идейным, духовным первоначалом, которое определяет развитие общества и человека.

В средневековом мышлении мир делится на небесный и земной. Поскольку первый из них является высшим и определяет второй, центральным объектом познания, понимания и почитания является именно небесный мир, без которого земной не может ни существовать, ни быть понятым. Однако высший мир доступен познанию только в определенных и весьма ограниченных пределах, многие его аспекты вообще не могут быть рационально поняты. Частично он познается сам по себе, благодаря Откровению, а частично через свое определяющее участие в низшем, земном мире. Последний интересен и важен не сам по себе, а прежде всего в той мере, в какой в нем проявляется высшее содержание.

«Между материальным и духовным мирами нет не только пропасти, но даже принципиального различия», – пишет П. Бицилли[547]. Однако это верно только в том смысле, что постулирование всеобщей духовности, охватывающей как небесный, так и земной миры, является способом укоренения духовного в мире: духовность материального означает в другом аспекте привязанность духовного к материальному и тем самым отсутствие резкой грани между материальным и духовным. Вместе с тем удвоение мира, введение наряду с земным миром также небесного, не предполагает одинакового онтологического статуса двух миров. Как отмечает сам Бицилли, небесный мир – это мир сущностей, земной – мир одних явлений, первый – истина, второй – лишь тень истины, и иногда дело доходит до того, что земной мир кажется менее реальным, чем небесный.

О том, насколько различались небесный и земной миры, выразительно говорит то, что даже вещество, из которого они созданы, считалось разным. Как раз в связи с этим убеждением возник спор о теле Христа до воскрешения и после него: некоторые были убеждены, что это были два разных «тела»[548].

Средневековой церкви предстояло, пишет Л.П. Карсавин, развивая свою «небесную жизнь» в высших сферах религиозности, нисходить в мир и преображать его в Град Божий, живя «земной жизнью». Поэтому в церкви одновременно должны были обнаруживаться два видимо противоположных движения, лишь на мгновение раскрывающих свое единство: движение от мира к небу и движение от неба к миру. «Движение к миру неизбежно заключает в себе восприятие его культуры, частью внешнее освоение, т. е. обмирщение, а следовательно – и возможность падений с высот „небесной жизни“. Движение к небу, выражаясь в религиозном умозрении и мистике, является – даже помимо влияний антично-религиозной традиции – устранением от всего мирского, т. е. ведет к аскетической мысли и пренебрежению земными целями. Разумеется, на деле оба движения, из которых каждое необходимо для жизненности другого, переплетались и создавали одно неразложимое в обнаружениях своих противоречивое целое»[549].

Мир средневекового человека, существенно более широкий, чем античный космос, и включающий наряду с земной и небесную часть, был динамичным и внутренне противоречивым. Движение от неба к земному миру несло с собой угрозу «приземления небесного мира», а движение в обратном направлении – угрозу аскетизма и утраты всякого земного содержания. Эти две угрозы своеобразно сказывались, в частности, на средневековом искусстве: оно аскетично и всецело наполнено «неземным содержанием», но не настолько, чтобы совершенно оторваться от земли и человека.

Угроза «приземления небесного», постоянно витавшая над средневековой культурой, реализовалась только на рубеже средних веков и Нового времени, в период перехода от коллективистического средневекового общества к индивидуалистическому капиталистическому обществу[550].

В средневековом обществе земному миру как «низу» жесткой структуры противостоял в качестве ее «верха» небесный мир, доминирующий над земным и во многом определяющий жизнь последнего. Аналогичным образом обстоит дело в древних деспотиях, сознание которых также решает задачу укоренения умозрительного мира в земном. Спекулятивная общая ориентация мышления деспотических обществ делала, в частности, возможным осуществление таких проектов, которые не имели очевидной практической ценности, но требовали многих поколений для своей реализации. Грандиозные египетские пирамиды и Великая китайская стена – прекрасные свидетельства направленности мышления древнеегипетской и древнекитайской культур прежде всего на внеземное содержание, явного приоритета умопостигаемого мира над земным.

Общая ориентация мышления тоталитарных обществ также является открыто спекулятивной. В социалистическом обществе роль теоретической составляющей «верха» играет марксистско-ленинская теория и развивающие ее применительно к складывающейся обстановке решения коммунистических партий. Ядром господствующей в этом обществе идеологии являются положения об историческом процессе как борьбе классов, социалистической революции, диктатуре пролетариата и построении бесклассового коммунистического общества. В свете этих положений рассматриваются все социальные проблемы, а соответствие коммунистическому идеалу выступает как основной критерий происходящих в социалистическом обществе процессов[551]. В фашистских государствах теоретическим компонентом «верха» является национал-социалистическая концепция, провозглашающая господство в исторически обозримом будущем избранной нации. Как и в коммунистической идеологии, в центре внимания нацистской идеологии стоят сильное государство, «новый человек», экспансионизм и неизбежность победы нового общества над разлагающимся либеральным обществом.

Спекулятивная ориентация тоталитарного мышления диктовала пренебрежительное отношение к фактам и реальному положению дел. Она выдвигала на первый план волю к действию и веру в то, что оно приведет к успеху.

«Я живу лишь для того, – говорил Гитлер в августе 1944 г., когда война была уже, в сущности, проиграна, – чтобы вести эту борьбу, потому что знаю, что если не будет за этой борьбой стоять железная воля, битва не может быть выиграна»[552]. Уже после окончания войны Гудериан рассказывал о Гитлере: «У него была особая картина мира, и все факты должны были вписываться в эту фантастическую картину. Как он верил, таким и должен был быть мир, на самом же деле это была картина совершенно иного мира»[553]. В январе 1945 г., узнав, что Гудериан сказал Риббентропу, что исход войны уже предрешен и что Германия потерпела поражение, Гитлер заявил: «Я самым категорическим образом запрещаю обобщения и выводы в отношении ситуации в целом. Это остается моей прерогативой. В будущем любой, кто скажет кому-нибудь еще, что война проиграна, будет считаться предателем…» Даже в марте 1945 г. Гитлер умолял Шпеера: «Если бы только вы верили, что войну еще можно выиграть, если бы у вас была по крайней мере вера в это, все было бы хорошо…»[554]. В ответ на меморандум Шпеера, что окончательный крах Германии неизбежен и первостепенный долг ее правителей – обеспечить германскому народу хотя бы какую-то возможность восстановить свою жизнь в будущем, Гитлер сказал: «Если война будет проиграна, у народа тоже не будет будущего. Нет нужды беспокоиться о том, что понадобится немецкому народу для элементарного выживания. Напротив, для нас лучше все эти вещи уничтожить. Ибо нация показала себя слабейшей, а будущее принадлежит исключительно более сильной восточной нации. Во всяком случае эту схватку переживут только худшие – лучшие уже убиты»[555].

До своих последних дней Гитлер оценивал реальный ход событий только с точки зрения неизбежной победы нового общества, поражения которого могут быть только временными и случайными.

«…Гитлер сам покончил с собой и сделал это открыто, без слов сожаления или раскаяния, с оставшейся непоколебленной верой в себя, как Человека Судьбы. Если конец оказался поражением, то вина была на других, на тех, кто не сумел сыграть свою роль»[556].

О том, насколько спекулятивная ориентация тоталитарного мышления заслоняла и искажала реальный мир, с особой выразительностью говорит сформулированный Сталиным «основной экономический закон социализма». В нищей и голодной послевоенной стране провозглашалось, что ее основной закон состоит якобы в «обеспечении максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и усовершенствования социалистического производства на базе высшей техники»[557]. Этому фантастическому утверждению противопоставлялся в сталинской политэкономии основной закон современного капитализма: «…обеспечение максимальной капиталистической прибыли путем эксплуатации, разорения и обнищания большинства населения данной страны…»[558]. Нельзя сказать, что советский человек не верил в то, что социализм делает все возможное для повышения уровня жизни «человека труда», в то время как капитализм непрерывно ухудшает экономическое положение последнего.

Спекулятивная коммунистическая ориентация определяла не только мышление вождей тоталитарного общества, но и рядовых его граждан, хорошо знакомых с тяготами повседневной жизни. Ю. Лотман вспоминает о 30-х гг., когда он был еще школьником: «Мы ждали исторических событий. Чувство, что мы живем в эпоху историческую у нас присутствовало у всех. Конечно, делалось все страшнее, очень страшными были тридцать шестой, тридцать седьмой, тридцать восьмой годы. Почему-то в Ленинграде, когда шли повальные аресты, стало плохо с электричеством – говорили о вредителях. В плохо освещенных комнатах, когда нельзя было читать, когда отец, который никогда не жаловался, приходил с работы с совершенно перевернутым лицом, жизнь делалась все страшнее и тяжелее. Но при этом мы же были гегельянцами, мы знали, что история идет совершенно нехоженными дорогами и что „блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые“. Мы чувствовали себя – я и мои друзья… – зрителями высоких зрелищ»[559]. Даже надвигающаяся война совершенно не пугала тех, большинству из которых было суждено в ней погибнуть. «Мы в общем знали, что будет война, – говорит Лотман, – и относились к этому – судите нас, называйте нас дураками, но так было, и я предупредил, что ничего придумывать не буду, – и относились к этому так. Мы знали, что это будет очень тяжело, очень опасно, но мы ждали мировой революции, мы к этому готовились. Это было для нас очень важно и интересно. Когда у Борьки арестовали родителей, отца расстреляли, мать и сестру выслали, мы с ним шли по набережной Невы и говорили, что скорее бы началась война: тогда весь этот бред, вся эта страшная чепуха кончится, и война кончится мировой революцией – это было совершенно очевидно. При этом я должен сказать: я никогда не был комсомольцем»[560]. Свои ощущения уже в период финской войны Лотман определяет как «чувство приближающейся катастрофы и вместе с тем чувство непрерывного праздника».

Характерно, что уход с исторической арены социалистических и фашистских государств был обусловлен в первую очередь разложением лежащих в их основе идеологий, провалом спекулятивного мышления, ориентированного на безусловный приоритет теоретического, умозрительного мира над реальной жизнью.

Нормальная наука представляет собой специфический и довольно продолжительный этап в развитии научных теорий. Такая наука является той своеобразной областью приложения мышления, которая всегда, независимо от эпохи, тяготеет к коллективистическому мышлению и порождает его.

Центральным для нормальной науки является понятие парадигмы – примера или образца дальнейшей деятельности определенного научного общества. Ученые, опирающиеся в своей работе на одну и ту же парадигму, используют одни и те же правила и стандарты научной практики. Общность исходных установок и та согласованность, которую они обеспечивают, представляют собой предпосылку эффективности нормальной науки.

Сопоставляя средневековый и тоталитарный стили мышления со стилем мышления, свойственным нормальной науке, можно сказать, что общая ориентация такой науки также является в своей основе спекулятивной: устоявшаяся теория видит по преимуществу то, что ее поддерживает и подтверждает, и оставляет без внимания то, что плохо согласуется с нею. Хорошие примеры на этот счет приводит Т. Кун. При ближайшем рассмотрении деятельности в рамках нормальной науки, пишет он, «создается впечатление, будто природу пытаются втиснуть в парадигму, как в заранее сколоченную и довольно тесную коробку. Цель нормальной науки ни в коей мере не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эту коробку, часто, в сущности, вообще упускаются из виду. Ученые в русле нормальной науки не ставят себе цели создания новых теорий, обычно к тому же они нетерпимы к созданию таких теорий другими. Напротив, исследование в нормальной науке направлено на разработку тех явлений и теорий, существование которых парадигма заведомо предполагает»[561]. Нормальная наука видит только три вида фактов, закрывая глаза на все остальные. Прежде всего для нее представляют интерес те факты, которые особенно показательны для вскрытия сути вещей, как последняя представляется в свете парадигмы. Второй, более ограниченный класс фактов составляют те, которые могут непосредственно сопоставляться с предсказаниями парадигмальной теории. И наконец, последняя группа фактов, интересующих эту теорию, связана с разрешением с их помощью некоторых оставшихся неясностей. Что касается теоретических проблем, то их круг в нормальной науке также существенно ограничен: сопоставление фактов и теории, все более детальная разработка теории.

«Возможно, что самая удивительная особенность проблем нормальной науки… состоит в том, что они в очень малой степени ориентированы на крупные открытия, будь то открытие новых фактов или создание новой теории»[562].

Нормальная наука, как и другие коллективистические сообщества, всецело движется в рамках приоритета теоретического мира над реальным и не ставит перед собой задач, отличных от задачи укоренения теоретического построения в реальности.

Спекулятивное коллективистическое мышление, в какое бы время и в какой бы области оно ни применялось, совершенно не стремится к открытиям и вместо сложной и обычно не только многоцветной, но и противоречивой картины мира предлагает «правильную конструкцию», выверенную и вымеренную по устоявшемуся образцу. В общественных науках спекулятивно-словесное теоретизирование неминуемо ведет к резкому противопоставлению социальной теории и реальной жизни. Настолько резкому, что иногда кажется, будто оно ставит своей целью создание эзотерического учения, понятного только узкому кругу. Связи, устанавливаемые затем между таким учением и фактическим состоянием дел, оказываются искусственными и надуманными.

Перед коллективистической культурой стоит, таким образом, двуединая задача. Укоренение основополагающего учения, его понимание могут быть достигнуты путем постижения предметного мира, связывания недоступного самого по себе умозрительного мира с реальным. С другой стороны, сам предметный мир становится понятным и обжитым в той мере, в какой на него распространяется сеть понятий и отношений умозрительного мира. Укоренение системы идей есть одновременно постижение предметного мира и его рационализация; постижение мира означает в то же время укоренение в нем системы идей, набрасывание на него сети отношений, постулируемых ею.