Этика
Политика охраняет и регулирует жизнь государства своими законами, декретами, договорами, инструкциями, а господствующая мораль направляет поведение человека средствами общественного воздействия, расхожими мнениями, представлениями о добре и зле, приличиях, принципах поведения, долге, справедливости и т. п. И та и другая связаны между собой и служат наряду с другими идеологическими формами (религия, философия, литература, искусство) охранению и укреплению существующего строя. В интересах правящего класса исподволь создаются стереотипы, установки и модели, закрепляющие исторически возникшую структуру общества. Насколько господствующий класс способен отражать интересы всего общества в целом, настолько его этические учения и мораль становятся общенародными и даже общечеловеческими.
Афинская полисная мораль с ее идеалом калокагатии прославляла свое государство, свою «нацию» (этнос), власть, богатство, родовитость, законность, порядок, духовный и физический облик «поколения марафонских бойцов». В конце V в. до н. э. эта мораль испытала потрясение, обнажившее ее классовый, преходящий, необязательный и противоречивый характер, но традиции, предрассудки и предубеждения продолжали существовать и формировать сознание людей. Народ поклонялся тем же кумирам и богам, что и раньше, хотя боги эти и кумиры были уже не столь всемогущи и святы, как прежде. Литература (Еврипид) и философия (софисты) прореагировали на это раньше других и начали осторожный пересмотр конвенциональных ценностей, не посягая, однако, на основы. Господствующей продолжала оставаться мораль господствующего класса. «…Мораль всегда была классовой моралью: она или оправдывала господство и интересы господствующего класса, или же, как только угнетенный класс становился достаточно сильным, выражала его возмущение против этого господства и представляла интересы будущности угнетенных»[128]*. Эти две функции морали гонимых («возмущение» и «защита интересов») в греческом постклассическом обществе взял на себя кинизм, но первая из этих функций представлена у киников полновеснее и ярче, чем вторая, хотя бы уже потому, что отрицание лежит на поверхности, доступнее, а для защиты подлинных интересов трудящихся нужна научная теория, которая вырабатывается веками и нелегко завоевывает массы.
Киники торопились сейчас же помочь страждущему и «неразумному» человечеству, поэтому центральную часть своего учения — этику (Д. Л. VI, 10.3) — подчинили практическим целям, объявив ее «кратчайшей дорогой к счастью» (Д. Л. VI, 104. VII, 121; Юл VI, 201.VII, 225; Кратет, пис. XIII). На каждом шагу киник демонстрировал свое презрение к общепринятым нормам, эпатируя добропорядочных граждан. Не ведая действительных путей освобождения и не приемля окружающую действительность, он издевался над всеми положениями рабовладельческой морали, приличиями, установлениями, объявлял их несостоятельными и бессмысленными, даже если в них объективно и содержались рациональные зерна.
Уже внешний облик киника, начиная с нестриженных волос и бороды до босых ног, глубоко знаменателен и символичен. Он не оставлял и тени сомнения в классовой принадлежности киника, сигнализировал, выставлял ее напоказ. Таков был и образ жизни киника, который но имел своего дома, бродил по дорогам и улицам, ел, что попало, спал, где придется, и проводил свои дни в толпе, обличая и поучая (Д. Л. VI, 22.76.96.104; Дион Хрис. IV, 13).
Глубокие корни такой остентативной, несколько театральной и в то же время брутальной формы протеста следует искать в фетишизированном вещественном характере отношений между людьми, в натуральном строе античной экономики. Как указывал Маркс, основная часть прибавочного продукта у состоятельных рабовладельцев шла на непроизводительные затраты, на предметы роскоши, религиозного культа, на художественные произведения, на одежду, украшения, строительство жилищ, утварь и т. п. «…Там было чрезмерное потребление богатых…»[129]* Расточительству богачей, зримые плоды которого всегда маячили перед глазами, киники противопоставляли аскетическую бедность, символам роскоши — символы нищеты и недостатка, жизненным удовольствиям — жизненные лишения и невзгоды. Из нужды киники делали добродетель, выставляя в качестве идеала не изобилие, а нехватку. Образ жизни и поведение киника, обладая преимуществами наглядности, привлекали массу, если, конечно, свои рассуждения о добродетели он подтверждал добродетельной жизнью, а не фиглярничал и юродствовал в шутовском наряде на потеху толпе.
В своем отрицании традиционной морали киники заходили порой очень далеко, допуская немало преувеличений, оскорбляя чувства естественной стыдливости. О киническом бесстыдстве поздние источники распространяются с особой охотой, явно смакуя сексуальные подробности, — здесь и указания на то, что Диоген на глазах у людей справлял свои дела, относящиеся «как к Афродите, так и Деметре» (Д. Л. VI, 68), тут и история о «собачьей свадьбе» Кратета и Гиппархии (Д. Л. VI, 97; Секст Эмп. Пирр. I, 153; Клим. Алекс. Стром. VI, 121; Апул, Флор. VII, 14), соленые рассказы о фривольных и грубых действиях, шутках и сквернословии (айсхрологии) киников и т. п. (Д. Л. VI, 32.46; Апул. Апол. 9; Юл. VII, 210; Клим. Алекс. Строи. II, 20).
Если все эти анекдоты — не досужие домыслы и злокозненные вымыслы идейных противников, то в них отразились не только озлобленность и горькие чувства кинических бунтарей, намеренно оскорблявших общественные приличия, желавших возмутить благонамеренное спокойствие, привлечь внимание своим отчаянным «хэппенингом», но также их преклонение перед естественным «потоком жизни», перед природой, которая всегда права, в любом из своих проявлений: naturalia non sunt turpia. Однако истинная причина всех поражающих нас бесстыдством выходок, всех этих «пощечин общественному вкусу» лежит еще глубже. В конечном счете они продиктованы отчужденным характером подневольного труда в рабовладельческом обществе, где это отчуждение выступало в своей первоначально откровенной, неприкрытой, «звериной» форме, лишенной какого-либо стыдливого камуфляжа. За разъяснениями необходимо обратиться к Марксу. «Внешний труд, труд, в процессе которого человек себя отчуждает, есть принесение себя в жертву, самоистязание. И, наконец, внешний характер труда проявляется для рабочего в том, что этот труд принадлежит не ему, а другому, и сам он в процессе труда принадлежит не себе, а другому…
В результате получается такое положение, что человек (рабочий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций — при еде, питье, в половом акте… в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь животным. То, что присуще животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что присуще животному»[130]*.
Эти диалектически точные положения Маркса как нельзя лучше объясняют физиологическую откровенность киников, утверждающих таким поразительным образом свое человеческое достоинство, а также их постоянную апелляцию к примеру животных; делается понятным и их вызывающее согласие называться «собаками». Только сбросив с себя человеческие условности и обязанности, они начинали чувствовать себя свободными людьми. Именно в своих физиологических проявлениях человек выступает как человек вообще, социально обезличенный в своей животной наготе, «природной» сущности, как голый в бане. В этом случае безразлично — раб ты или господин, эллин или варвар, богат или беден, красив или безобразен, прославлен или прозябаешь в забвении. Тут царит подлинное равенство, как в царстве теней. Нельзя не усмотреть также в физиологическом, эпатирующем бесстыдстве, непристойностях и сексуальных эксцессах киников влияние народного культа плодородия, столь живо заявлявшего о себе в фаллических, «карнавальных» традициях комедий Аристофана, простонародных празднествах. Человек из низов охотно обнажает свой «низ», чтобы поразить и оскорбить тех, кто держит кичливый «верх».
«Бесстыдство» киников имело еще один — политический смысл, знаменуя пересмотр, отрицание «стыда» (айдос) — категории, занимающей видное место в господствующей морали античности. Аристотель определял «айдос» как страх перед общественным мнением, ограждающий репутацию добропорядочного гражданина (Никомахова этика, IV, 15). Иными словами, «айдос» — нормы общежития, с которыми киники были не в ладах.
Традиционная полисная мораль выработала и всемерно пропагандировала свой нравственный, гражданский и эстетический идеал — идеал «доброго и прекрасного», калокагатии. Эта модель, созданная процветающей в свое время аристократией, рекламировалась и вдалбливалась в общественное сознание с детских лет всеми доступными средствами. Киниками же она начисто отрицалась, ибо они не могли допустить, чтобы «человек с улицы» восхищался и брал за образец утопающих в роскоши и удовольствиях богачей, надменных политиканов или прославленных «безмозглых» атлетов, а не полную трудов и лишений жизнь добродетельного бедняка.
В основе кинической этики лежит аксиологический принцип, принцип ценностной оценки явлений, проводимой с позиций народных низов. С особой остротой киник ставит вопрос об истинных и ложных ценностях. Весь мир распался для него на ценности положительные, нейтральные (безразличные) и отрицательные. В категорию отрицательных и безразличных попадали именно те, которые господствующим мнением и моралью почитались за неоспоримое и даже высшее благо (богатство, слава, удача, роскошь, красота и сила, родовитость, благочестие и т. п. — Д. Л. VI, 10, 28.37.38.42.45.93; Эпикт. III, 24, 67 сл. IV, 1, 114; Стоб. 10, 42 и др.).
Фундамент и критерий ценности — природа, не столько онтологическое, сколько этическое начало, лежащее в основе своеобразной теории «естественного права» киников. «Природа» — норма и эталон, от природы человек добр, совестлив и справедлив, близок к животному царству, где никто не насилует, не грабит, не обогащается за счет других, не угнетает себе подобных (такими мыслями полна кинико-стоическая литература). Цивилизация искалечила человека и его природу, искоренила в нем добрые начала и принесла неравенство, бедность и богатство, подневольный труд, несправедливость. Жить счастливо значит жить по природе (Юлиан. VI, 193d) — таков один из основополагающих тезисов кинической этики, отразивший горечь, разочарование и недовольство современным строем жизни и культурой господ.
С точки зрения киника, природа по своей сути экономна и не требует излишеств — роскошных покоев, пышных нарядов, драгоценной посуды, изнеживающего комфорта, чревоугодия и т. д. «Жить в согласии с природой» значит вернуться к изначальной простоте и непритязательности предков. В то же время киники не против радостей, даваемых живой и щедрой природой (солнечный свет, тепло, простая пища, вода источников). Многочисленные рассказы и анекдоты из жизни прославленных киников дают множество примеров того и другого. Киническая этика обращается к людям с раскрытым сердцем — она хочет сделать счастье доступным для всех. «Добродетели можно научиться» — говорит она (Д. Л. VI, 1.Х, 105). Этот принцип заменял наследственную добродетель аристократов приобретенным аристократизмом духа и предполагал необходимость воспитания (киническая пайдейя). В этом киник видит свою жизненную миссию — миссию духовника и наставника человечества, целителя и врачевателя душ, освободителя людей (Лукиан. Продажа жизней, 8; Д. Л. VI, 4.6.10.30.36), разведчика и наблюдателя, добровольно взявшего на себя обязанности указывать людям на пороки и исправлять их (Д. Л. VI, 17. 88.43.102; Эпикт. III, 22, 38).
Непреложное требование этой педагогики и учительства — аскеза, своеобразный тренинг, «моральная гимнастика», двойное упражнение для души и тела (Д. Л. VI, 70). Только упражняясь в добродетели, можно добиться счастья (Д. Л. VI, 23, 34, 70, 71; Дион Хрис. VIII, 12; Юл. VI, 252). Аскеза представляет бедняку-кинику возможность жить свободнее и счастливее богачей, ибо объективные условия побуждали обуздывать чрезмерные претензии тела и духа. Она подымала киника над людьми, погрязшими в рабстве у своих страстей и желаний. В добродетели отречения бедняку легче преуспеть, чем богатому. Не имея реальных благ, от них легче откаваться, чем лишиться того, чем уже давно фактически владеешь. Поэтому первый оказывается господином, а второй — рабом вещей, мнений, законов, страстей и т. п. (Бион у Стобея, III, 2, 38). В своем отказе от внешних благ, когда человеку уже почти ничего не надо, киник становится «равным богам», ибо им свойственно «ни в чем не нуждаться» (Д. Л. VI, 105).
Аскеза освобождает человека, познавшего свою подлинную природную сущность и свои действительные потребности. Это была свобода внутренняя, во-первых, и негативная, во-вторых, т. е. свобода отречения («свобода от…»), а не положительное политическое требование. «Свобода и независимость киников, состоящая в том, чтобы до крайней степени уменьшить связанность с потребностями, абстрактна, так как она, нося отрицательный характер, должна быть по существу отречением»[131]*. Постулируя внутреннюю, индивидуальную свободу, киник, тем самым, отказывается от законов государства, объявляет их необязательными, так как каждый — сам себе закон. Вместе с тем в абстиненции киника (отказе от общества, семьи, материальных благ, удовольствий, имущества) есть сознательная позиция профессионального борца, идущего на жертвы, самоотречение и лишения ради спасения и блага людей. Бродячий проповедник-киник не мог позволить себе обзавестись семьей, женой, детьми, недвижимостью, которые прикрепили бы его к одному месту и требовали специального внимания. Его семья — он сам и все человечество. Внутренняя свобода, несмотря на всю ее ложность и иллюзорность, в момент своего появления через духовное освобождение прокладывала путь к реальной свободе, которую киники прославляют и воспевают как «бессмертную царицу Свободу» (Клим. Алекс. Стром., II, 492 Поттер).
Итак, первый принцип кинической этики — «природа» как экономная норма, второй принцип — внутренняя свобода, третий — разум, благоразумие (phronesis). В интеллектуализме и рационализме киников скрывался глубокий демократизм. Оценка и переоценка действительности требовали подвергнуть ее пристрастному суду и критике разума. Разум и только он — единственное неотторжимое оружие защиты и нападения у бедняка: «Разум — самое прочное из укреплений, ибо его нельзя ни уничтожить, ни предать» (Д. Л. VI, 13). Разум противопоставляется порабощающим страстям (Там же, 38.24.6). Антисфен советовал «приобрести разум или надеть петлю на шею» (Плут. Моралии, 1039). Не богатство и знатность составляли силу человека из народа, а его смекалка, находчивость, природный ум, чувство юмора, здравый смысл. Не социальное положение, а личные качества, одаренность, талант составляют истинную ценность человека. «Многоумный» и «многострадальный» Одиссей олицетворял эту киническую стихию — в рубище нищего и в порфире царя он демонстрировал превосходство своего интеллекта над темными, неразумными силами, встречающимися ему на пути. Недаром плебеи всегда гордились своим умственным превосходством над аристократией. Ум не только уравнивал, но и возвышал, подсказывая, что есть добро и зло. Интеллектуальное становилось моральным: не «умствования», а ум.
Высшим нравственным идеалом и целью жизни у киников объявлялась добродетель (Д. Л. VI, 11). Ее одной достаточно для счастья, перед ней все равны. В тезисе о доступности научения добродетели имеются в виду не какие-либо теоретические штудии и лекции, а прежде всего следование примерам, ибо «добродетель состоит в делах и не нуждается ни в многоречивости, ни в науках» (Там же). К таким делам относятся, в частности, подвиги Геракла, героя «воспитанного в простоте, без хитростей, софизмов и умствований, которыми отличаются порочные люди» (Дион Хрис. I, 61).
С теорией аскезы и деятельной добродетели связаны киническая идеализация и прославление производительного труда, трудолюбия и осуждения праздности (Д. Л. VI, 2; Арист. Ник. этика, X, 1; Секст Эмп. Против ученых, XI, 47). Возвеличивание труда — одно из самых благородных достижений демократического кинизма. «Самое прекрасное и глубокое, что сделали киники, — это похвала труду»[132]*. Впервые в истории европейской мысли труд выступает как этическая категория, как мерило человеческой ценности.
Тезис «труд — благо» стал одним из краеугольных камней кинической этики, отразившей народные представления о добре. Труд вошел в качестве обязательного пункта в моральный кодекс адептов кинизма, внеся сумятицу в ходячие представления о совершенном рабовладельце и его добродетелях. Он перестал быть понятием чисто экономическим и возвысился до категории нравственности и философии жизни. Диоген говорил, что только тот труд прекрасен, который дает душевный покой и укрепляет дух, а не просто обеспечивает физиологическое функционирование организма (Стоб. VII, 18). В сохраненном Климентом Александрийским фрагменте из неизвестной трагедии Диогена осуждаются те, «кто с сердцем, исполненным изнеживающей и мерзопакостной роскоши и удовольствий, работать совсем не желают» (Стром. II, р. 492). Эти мысли диссонировали с нормой, резко расходились со сложившимися в течение долгого времени социальным и идеологическим стереотипами. Вопреки глубокой инфильтрации аристократического предубеждения против физического продуктивного труда во все слои общества, они распространялись и оказывали гуманизирующее воздействие на общественную мысль и утопические теории эллинизма. Так, например, Ямбул в «Государстве Солнца» прокламировал обязательность труда для всех (Диодор. II, 52, 6). Распространение и известный успех нового взгляда на труд в эллинистический период в первую очередь объяснялись ростом доли свободного труда и уменьшением рабского в общем трудовом балансе эпохи.
Увидеть в труде его нравственное значение, сделать его мерилом человеческой ценности могли только те, кто сам в поте лица своего добывал хлеб свой насущный. Вероятно, впервые у киников оформилась мысль о радостях освобожденного труда. С этим связаны их требования постоянного упражнения в добрых делах — аскезы. Они стремились утвердить себя, свое человеческое достоинство, свои добродетели ощутимым действием, вызывая порой удивление и пугливое восхищение окружающих. Признание труда благом объективно возвышало людей труда, включая рабов. Гуманистический взгляд киников на труд оказал благотворное влияние на стоиков императорской поры — Эпиктет признает любой труд почетным (I, 16, 16. II, 6, 7. IV, 2, 2), близкий к киникам Дион Хрисостом вносит труд в обязательные добродетели идеального монарха (I, 15, 21. 3, 5). Даже Марк Аврелий считал, что труд не противоречит человеческой природе, хотя и нельзя всю жизнь работать (VI, 33. VIП, 51). Мысли киников о труде-благе и жизни-деянии, свидетельствуя о кризисе и разложении античного миросозерцания, расчищали путь идеологии, предвосхищавшей некоторые революционные идеи первоначального христианства и появление нового, более справедливого общественного порядка.
Если киническая добродетель равнодушна к теории, то она пристрастна к человеческой активности. Для киника добродетель и счастье — одно и то же, ибо счастье добывается добродетелью. Счастье — не знать страстей, сжигающих желаний, быть безразличным ко всем расхожим и фальшивым ценностям, свести потребности до минимума, сохранять независимость и неизменное спокойствие и веселое состояние духа. Это «апатия» (Д. Л. VI, 15. IV, 52), к которой стремится киник (Юл. VI, 192а). «Счастлив человек, свободный от несчастий и неприятностей» — такова незамысловатая максима киника (Стоб. IV, 108, 8). Однако киническая «апатия» не предполагает пассивности, для ее достижения необходимо многое пересмотреть, поэтому «бесстрастие» — такой же активный принцип, как и «безразличие». «Все, что лежит между добродетелью и пороком, они называют «безразличный»» (Д. Л. VI, 105). Эта так называемая «адиафория» предполагала безразличие к смерти и ко всему, что с нею связано, — обряду погребения, захоронению, могиле, памятнику, трауру и пр. Здесь также сказалось фактическое положение беднейшего и бесправного населения — бездомного, безродного, бессемейного, тяжко работавшего, «голи перекатной». Что же касается славы, родовитости или богатства, то как жизненная цель они безразличны, но как обычный источник зла — объект нападок и отрицания. Тан адиафория становится одним из рычагов переоценки ходовых ценностей.
Осуждая стяжательство, роскошь, комфорт, удовольствия, презирая отличия и награды и т. п., означаемое киниками как «дым», «чад», «пустое» (там же, 83), они идеализировали и воспевали бедность, объявляя ее необходимым условием счастья (Эпикт. III, 22, 45–48), «самоучительницей добродетели» (Стоб. III, 95, 19). «Я учу вас принципам бедности на примере своей жизни», — обращается к своим последователям Диоген (пис. 26), а жил он так, как говорилось в трагедии:
Безродный изгнанник, лишенный отчизны,
Бродяга и нищий, без крова и пищи
Киник «проповедовал неприхотливый образ жизни, довольствуясь самой скудной пищей, обходясь одним плащом, презирая богатство, славу, знатность» (Д. Л. VI, 104), «Киник Кратет из Фив беотийских говорил, что бедность приносит свободу» (Эпифаний. Против ересей, III, 2, 9). Понятно, что подобные настроения могли исходить только из самой гущи народной. «Эллада и бедность всегда были сестрами», — заметил однажды Геродот (VII, 102).
Честная бедность, естественный враг богатства и распущенности, всегда вызывала в народе желание ее идеализировать, объявить признаком нравственной жизни и даже гордиться ею. Об этом свидетельствуют многочисленные фольклорные источники и литературные памятники демократического направления. Стоит вспомнить хотя бы знаменитые стихи Бернса:
Кто честной бедности своей
Стыдится и все прочее,
Тот самый жалкий из людей,
Трусливый раб и прочее.
При всем при том,
При всем при том,
Пускай бедны мы с вами,
Богатство —
Штамп на золотом,
А золотой
Мы сами!
Киник, воспроизводя в теории свое полное лишений и трудов наличное бытие, провозглашает его нормой и идеалом. Апология бедности закономерно влекла за собой осуждение богатства. Критика сребролюбия, стяжательства, алчности — общее место кинических диатриб и сатир. С их классовой точки зрения собственность — кража, и Диоген, получая милостыню, не просит, а лишь требует вернуть ему то, что было украдено (Д. Л. VI, 46; Ватик. гном.). Богач плох уже тем самым, что он богач. Такова природа богатства. Демократичность этих идей не вызывает сомнений. Сама собой напрашивается параллель с раннехристианскими лозунгами, обращенными ко всем «труждающимся и обремененным» (Еванг. от Матф., XI, 28), провозглашающими блаженными нищих и говорящими о невозможности войти богатому в царство небесное (Еванг. от Матф., XIX, 23), с народными сказками, с русскими пословицами типа «голый разбоя не боится», «гол да наг — перед богом прав», «бедность не порок», «бедность учит, богатство мучит» и т. п.
Киник противопоставляет себя «толпе», «большинству», «невеждам» и «глупцам», переполненным ложных мнений, предрассудков и отстоящим «от безумия только на палец» (Д. Л. VI, 35). Но это не высокомерие «аристократов духа», взирающих свысока на подлую «чернь». Нет, и здесь действует принцип кинического «перевертыша». Речь идет не о реальном народе, массе, голытьбе, а, напротив, о «светской черни»; рабах страстей и богатства. Вот им-то и противостоит кинический мудрец, выступающий как конкретный носитель своего учения, как живой эталон (Стоб. Эклоги, II, 31, 76). В представлении киников о «мудреце» воплотились их мечты о нравственном идеале. Такими носителями кинической мудрости и «благодати» являются Сократ, Геракл, Одиссей и другие герои кинической эскапады (Антисфен, Диоген, Кратет, Микилл, Симон, Анахарсис). Подобно тому, как критическая направленность киников повлияла на сатирический склад их литературной деятельности, так и система героев и антигероев (богачи, стяжатели, тираны, обжоры, сластолюбцы, атлеты, болтуны — Сарданапал, Ксеркс, Дионисий, Крез, Александр и др.) сказалась на всем образном строе кинической литературы (см. ниже). Обращает на себя внимание, что здесь мы имеем дело не просто с психологическими типами и масками, но с социальными характерами.
В образе мудреца сконденсировались основные противоречия кинической этики, главным из которых является дисгармония личного и общественного, индивидуализма и коллективизма. Киники запутались в этих противоречиях не столько на деле, сколько на словах, в теории. Киническое благо, с одной стороны, глубоко индивидуалистично, ибо добродетель заключена в самом человеке, в его автаркии, в его воле и действиях, являясь альфой и омегой всех начинаний киника, провозгласившего автономию личности. Но, с другой стороны, этот явный и простодушный индивидуализм сочетается с прославленным киническим гуманизмом, «филантропией», с самоотверженной любовью к себе подобным (Антисф. фргм. 15, 2; Д. Л. VI, 38.105), с культом дружбы (Д. Л. VI, 6.12. 29.36.37.42.46.68) — «бедность нуждается в руке друга». В основе дружбы лежит сродство душ, единомыслие, которое выше родственных уз (Д. Л. VI, 11). Именно в дружбе «снимался» конфликт между личностью и обществом, болезненным самоутверждением киников и филантропией, составляющей душу кинической дружбы («Послушай, разве Диоген никого не любил? Ведь он был так чуток и любил людей, что с радостью вынес за них столько трудов и физических страданий». — Эпикт. III, 24, 64). Достойные и справедливые друзья — это соратники, «товарищи по оружию» (Д. Л. VI, 12). Диоген говорил, что тот, кто хочет уцелеть в жизни, нуждается в добром и верном друге или заклятом враге. Первый поможет, второй — укажет на ошибки. Друзьям, советовал он, нужно протягивать открытую руку, а не кулак (29).
Индивидуализм киников, отмечаемый всеми исследователями, однако чаще всего не находит удовлетворительного объяснения. Кинический индивидуализм, символ которого — «Диоген в бочке», — реакция обездоленных низов на самодовольную солидарность рабовладельцев, на коллективистскую полисную мораль. Он был направлен не против общества как такового, а против эксплуататорского государства, отстаивая права и самоценность угнетенной личности. Таким образом, он носил не только этический, но и политический характер. В судьбах человеческого рода индивидуализм на определенных исторических этапах, когда социальная активность масс в силу объективного разделения труда была заторможена, играл прогрессивную роль, содействуя освобождению личности от пут старого сословного строя и идеологии (родовой, феодальной, церковной), помогая осознать самостоятельную гуманистическую ценность и на первых порах через утопическую мечту о духовном суверенитете проложить дорогу к подлинной политической независимости и расцвету. Заметим, что и коллективизм сам по себе еще не гарантия абсолютного блага, особенно если он строится на ложной основе. Стоит лишь вспомнить, как «объединила» тысячи и тысячи расистская идеология гитлеризма. Темной фашистской массе противостоял героизм одиночек, бунтарей, мучеников. Да и в современной Западной Германии все эти ферейны, фербанды, «союзы», «братства», «товарищества», клубы, сплачивающие фашистских недобитков и реваншистов, свидетельствуют, что коллективизм вовсе не всегда сам по себе благо. Есть коллективизм трудящихся и есть коллективизм мафии, гангстерской шайки, коллективизм круговой поруки, коллективизм империалистических трестов и корпораций.
Кинический индивидуализм, индивидуализм особого рода, требовал подвижничества. Киник воспринимал жизнь как поединок со множеством врагов, как борьбу, себя как борца (Д. Л. VI, 4), а его мораль требовала демонстративного, активного отказа от любых удобств и удовольствий, освящая свою реальную нищету и лишения. В речах киников порой встречаются мрачные и аскетические афоризмы, носящие подчеркнуто агитационный, педалированный характер, вроде антисфеновского: «Если б мне удалось схватить Афродиту, я пронзил бы ее стрелой…» или: «лучше с умом распрощаться, чем наслаждаться». Между тем и Антисфен, и Диоген не чуждались любовных утех и, несмотря на весь свой ригоризм, могли провезти время с доступными женщинами или удовлетворить себя даже более неприхотливым способом. Так презрение к плоти может обернуться порой плотской неразборчивостью, «базарной Афродитой» (Керкид)! И все же рекреативная функция любви у киников подчинена прокреативной, от природы не убежать: «жениться нужно ради рождения детей» (Д. Л. VI, 11).
Принужденные волею судеб бедствовать киники истово убеждали себя и других, что в лишениях есть свои преимущества, своя прелесть и отрада. Отсюда этот великолепный диогеновский тезис: «Презрение к наслаждению само по себе доставляет величайшее удовольствие» (Там же, 71). Здесь аскетизм диалектически смыкался с гедонизмом. Философия наслаждения нередко опускалась «до уровня назидательного морализирования, до софистического прикрашивания существующего общества или же превращалась в свою противоположность, объявляя наслаждением вынужденный аскетизм»[133]*. «Философия нищеты», каковой в силу исторических обстоятельств была киническая философия, по необходимости объявляла наслаждения и все жизненные блага пустыми. Вынужденный аскетизм стал нормой для всех ее приверженцев. Иначе и быть не могло, ибо в этом «плебейском» аскетизме отразились глубинные процессы, типичные для неразвитого социального сознания угнетенных. «Эта аскетическая строгость нравов, это требование отказа от всех удовольствий и радостей жизни, с одной стороны, означает выдвижение против господствующих классов принципа спартанского равенства, а с другой — является необходимой переходной ступенью, без которой низший слой общества никогда не может прийти в движение. Для того чтобы развить свою революционную энергию, чтобы самому осознать свое враждебное положение по отношению ко всем остальным общественным элементам, чтобы объединиться как класс, низший слой должен начать с отказа от всего того, что еще может примирить его с существующим общественным строем, отречься от тех немногих наслаждений, которые минутами еще делают сносным его угнетенное существование и которых не может лишить его даже самый суровый гнет»[134]*.
Однако кинический аскетизм в своей конкретно-исторической форме существенно отличался от аскетизма теософских, иудаистских, христианских и других религиозно-мистических учений. Он не вел ни к человеконенавистническому умерщвлению плоти, ни к монашескому бегству от мира и самого себя, хотя такие выводы иногда и делались. Киники никогда не считали влечения тела греховными. Не отрицали они и радостей, даваемых щедрой природой юга. «Естественное не позорно» — могло быть написано на знамени киников. Наряду со сладостью отреченья они признавали и радости позитивные, простые, неприхотливые положительные эмоции человека, привыкшего работать: «нужно искать удовольствия, наступающие после трудов, а не до них» (Стоб. II, 29, 65; Афин. XII, 513а; Д. Л. VI, 71; Ксен. Мем. II, 1, 20). Киники вовсе не фанатичные аскеты и анахореты. Диоген любил природу и ее дары. «Своей жизнью в бочке Диоген наслаждался, как Ксеркс в Вавилоне… Пожалуй, он испытывал еще больше удовольствий» (Макс. Тир. III, 9). Киники купались в тепле, которое дает человеческое общение, дружба. Уже в этих «естественных» радостях можно усмотреть элементы гедонизма, которые у древних «строгих» киников присутствуют сначала как намек, в качестве «приманки» для новообращенных, и только позднее развиваются в целое направление (Бион, Телет и др.). Во всех этих откровениях относительно «радости лишений» проглядывает отчаяние бедняка, утешающего себя верой в значительность каких-то особых наслаждений, дающих больше удовлетворения, чем пошлые материальные блага, «… Среди людей, страстно стремившихся к этому духовному утешению, к этому бегству от внешнего мира в мир внутренний, большинство должны были составлять рабы»[135]*.
Итак, как мы видели, киническая этика исходит из тотального неприятия всей полисной морали. Поэтому она прежде всего негативная, «перечеканивающая общепринятые ценности» и требующая «отучения от зла», т. е. разрыва со всем старым моральным кодексом, причем дело не обходилось без «цинических» эксцессов.
Враждебность ко всему существующему строю исходила от порабощенных и обездоленных, поэтому киническая этика носит отчетливо низовой, демократический характер, прославляя честную бедность и трудолюбие, ставшее впервые мерилом человеческого достоинства. Она вся направлена против морали господ.
Этика киников эгалитарная, ибо ставит перед всеми социальными слоями одну и ту же нравственную задачу — служение добродетели, перед которой все равны. Добродетель — принцип универсальный.
Этика киников практическая, утилитарная, ибо признает лишь добродетель в делах, поступках, достойных подражания, а не в хитросплетениях слов и софизмов. Уже киники понимали, что более всего нравственность «должна быть не в словах, а в деле» (Белинский), чтобы служить примером и увлекать. Этот прагматизм, несмотря на характерную для киников недооценку теории, имел свои преимущества, потому что практика «выше (теоретического) познания, ибо она имеет не только достоинство всеобщности, но и непосредственной действительности»[136]*. Практический уклон всей кинической философии продиктован реальным положением низов: «Поскольку классовое общество основывается на разделении между умственным и физическим трудом, идеи эксплуатируемого класса, активного в сфере физического, по пассивного в духовной сфере, носят скорее практический, конкретный и субъективный, нежели теоретический, абстрактный и объективный характер»[137]*. Именно поэтому у киников более значительное место занимают действия в их неповторимой индивидуальности, чем общие понятия и теоретизирование. С этим же связана высокая оценка силы личного примера, на которой постоянно настаивают корифеи кинизма. «Я считаю важным приносить человеческому роду пользу больше других людей не только тем, что у меня есть, но и самой своей личностью», — говорил Диоген (пис. 46). «Всякая жизнь, прожитая в воздержании, заставляет и тебя жить достойно и справедливо, не позволяет совершать дурные и позорные поступки, но, напротив, побуждает говорить и поступать справедливо», — полагал Кратет (пис. 10, 2). Таким образом, этика киников также парадигматическая.
Этика киников субъективная и волюнтаристская, ибо основана на «свободе воли», на силе духа, характера, на незаурядной способности к самоограничению (автаркия) и самоотречению (аскеза), к освобождению от пут религии, государства, семьи и т. п. Всем этим достигается внутренняя свобода, иллюзорная, фиктивная, но изменяющая в сфере духа всю структуру существующих порядков. Слабость ее в том, что острие борьбы она перемещает из области внешней, политической в область внутреннюю, этическую, отражая бессилие угнетенных изменить что-либо реально.
Киническая этика натуральная, ибо исходит из приоритета природы, но не из природы-максимума, а природыминимума, узаконивающей низкий порог потребностей и лишь экономно-необходимую норму потребления. Идеал счастливой жизни «по природе» киники видели у животных, в быте первобытных, «варварских» народов или в примитивном коммунизме «золотого века» Крона. Поиски идеалов в прошлом, антикультурный пафос киников объясняются тем, что цивилизация ассоциировалась у них только с появлением неравенства и угнетения. То же касается и морали.
В оценке условно-природной нормы главную роль играли разум, здравый смысл, поэтому киническая этика рационалистическая, ставящая интеллект впереди эмоций, рассчитывающая только на ум и находчивость, на чувство юмора, полученные людьми от природы, а не на богатство или знатность, получаемые от людей.
Киническая этика эвдемонистическая, ставящая перед собой задачу — дать человеку спасение и счастье в его тяжкой доле, но это счастье бедности и умеренности, которыми должен довольствоваться добродетельный и разумный человек, презирающий роскошь и удовольствия. В центре кинической философии стоял человек с его невыдуманными заботами, поэтому в целом она отличается гуманным характером. Киник ищет норму в своей природе, в самом человеке и не ждет божественных знамений. Не его вина, что норма эта выглядит жалкой. Религиозное свободомыслие киника, презирающего внешнее благочестие, вступало в конфликт с ходячей моралью, так как в обществе, где он жил, «безбожный», «нечестивый», «неверующий» и т. п. эпитеты воспринимались как обозначение аморальности и нравственной испорченности человека, ибо любое доброе дело считалось исполнением долга перед небожителями.
Что и говорить, условия благоденствия и «преуспевания» в жизни, поставленные киниками, были не всем по плечу. Максималистская мораль киников подчас предъявляла непомерные требования к человеку, требовала незаурядного героизма от тех, кто хотел ей следовать. Киники мерили всех своей меркой, и она была явно завышена. Особенно это касалось учителей кинизма. Неспроста Диоген говорил, что подражает хормейстерам, дающим хористам более высокую ноту с тем, чтобы они придерживались нужного тона (Д. Л. VI, 35).
Наконец, этика киников индивидуалистическая, ибо все поведение человека в обществе ориентирует на независимость от него. Но являясь реакцией на всепроникающее давление государственной машины, индивидуализм киников не выродился в эгоизм, готовый удовлетворить свои желания за счет других. В нем нет ничего сознательно антиобщественного и есть нечто от «разумного эгоизма», по существу подчиненного своеобразно понятому общественному служению, претендующему на свободу выбора своего предназначения, миссии учителя и целителя человечества. Противоречия кинического индивидуализма привели к принципу внутренней свободы, а подобная свобода достигается прежде всего в борьбе с самим собой, а не с социальным злом. Эта свобода отражала не только слабость кинического учения, но и слабость и незрелость освободительных движений в античности, не имеющих ни перспектив, ни ясных целей. Только всепоглощающая ненависть к существующему строю и инстинктивно-революционные интенции с предельной ясностью говорят о классовых истоках кинической морали. Весь комплекс этических идей киников сказался на их эстетическом идеале, на всей системе образов, художественных средств, на всем характере их литературного творчества и особенно в жанре нравственной популярной проповеди — диатрибе.
Всем своим нравственным обликом и деятельностью киники доказывали окружающим, что даже в период разгула реакции, в самые мрачные и кризисные времена, среди мерзостей жизни человек не должен быть раздавлен обстоятельствами, пресмыкаться перед власть имущими, он обязан и может бороться с ними, проявляя стойкость и героизм, что человек — не послушная скотина, а самостоятельно мыслящее и действующее существо.