Функция метафизики
Аристотель утверждал, что философия начинается с "удивления" и что люди продолжают философствовать потому что и постольку, поскольку они продолжают "удивляться". Философия, другими словами, укоренена в желании понять наш мир, в желании найти разумное объяснение происходящих в нашем мире событий и разрешить проблемы, которые возникают в сознании в связи с нашим миром. Используя выражение "наш мир" я не хочу сказать, что мир есть нечто законченное и завершенное в любой момент времени: я использую это выражение для обозначения данных внешнего и внутреннего опыта, с которыми сталкивается каждое сознание. Можно с тем же основанием сказать, что философия возникает из желания понять "историческую ситуацию", имея под этим в виду внешнюю материальную среду, в которой человек обнаруживает самое себя, его физиологические и психологические характеристики, характеристики других людей, а также историческое прошлое. Можно обсуждать вопрос о том, следует ли интерпретировать или анализировать стремление к пониманию как составную часть другого стремления или стремлений. Ницше, например, в заметках, которые были опубликованы под названием "Воля к власти", писал, что стремление к пониманию является одной из форм, которые принимает воля к власти. Некто может предложить рассматривать желание понимания как подчиненное жизненному импульсу, в том смысле, что необходимость действовать в данной исторической ситуации побуждает нас достичь ясности в отношении ситуации. Однако я не предполагаю обсуждать эти психологические вопросы. Сейчас я заинтересован в том, чтобы подчеркнуть, что философия — я включаю сюда и метафизическую философию — на сознательном уровне происходит из желания понять мир. Нам всем знакомы дети, которые требую объяснить им что-либо только из желания разрешить возникающее у них недоумение, преодолеть некую трудность или понять некоторое событие или ряд событий; и я предполагаю, что философия, поскольку принимается в расчет ее изначальный мотив, вдохновляется тем же видом желания, которое наблюдается у детей.
То, что я сказал, может показаться очевидным и тривиальным. Но первоначальный импульс философского исследования может быть скрыт благодаря некоторым современным антиметафизикам, заявляющим, что метафизические проблемы суть псевдопроблемы, происходящие из лингвистической путаницы и ошибки. Утверждается, что метафизики были введены в заблуждение языком; они не понимают правильного использования терминов и поэтому начинают производить множество бессмысленных предложений или таких предложений, которые на первый взгляд могут быть сочтены осмысленными, однако анализ демонстрирует отсутствие у них всякого определенного значения. Я не собираюсь отрицать, что некоторые метафизические теории возникли, по крайней мере отчасти, из-за лингвистической путаницы, хотя я не думаю, что это справедливо в отношении всех метафизических теорий. Однако сейчас я не собираюсь оценивать роль лингвистической путаницы в генезисе метафизических теорий. Мне хотелось бы подчеркнуть, что мы не можем утверждать бессмысленность некоей теории или вопроса прежде, чем они сформулированы. В противном случае мы не знаем, что мы называем "бессмысленным". Для того чтобы был возможен их анализ, вопросы должны быть поставлены. И они поставлены, прежде всего, потому, что те, кто их ставил, хотели понять нечто, хотели получить ответы, и этот факт остается истинным, даже если можно показать, что они ошибались, думая, что можно понять все или что возможны любые ответы на их вопросы. Я думаю вполне достаточно привлечь внимание к этому моменту, даже если он кажется вполне тривиальным. Ибо знакомство с углубленными спорами между метафизиками может вызвать впечатление, что все это пустая игра словами, и затемнить тот факт, что метафизика берет начало просто из естественного желания понять мир или историческую ситуацию.
Очевидно, что наука также обязана своим рождением желанию понять. Френсис Бэкон подчеркивал практическую функцию науки, и мы, живущие в высокоразвитой технической цивилизации, менее всего склонны забывать об этом значении науки. Нам также известно о роли, которую играют гипотезы в научной теории. Хотя развитие математической физики, в частности, привело таких мыслителей, как Эддингтон, к особому подчеркиванию роли априорных ментальных конструкций в оформлении физических гипотез. Однако, хотя, с одной стороны, техника, очевидно, имеет практическое значение, в то время как с другой стороны, нам известно о гипотетическом характере научной теории, вполне разумно утверждать, что философия и наука имеют общий исток в естественном стремлении понять мир. Как бы мы ни стремились подчеркнуть практическое значение науки, едва ли можно утверждать, что астрономия как таковая в отличие от астрологии имеет какое-то другое начало, нежели стремление к пониманию.
Исходно, конечно, не было ясного различения между философией и наукой. Понятно, что в действительности его и не могло быть. Оно могло появиться только тогда, когда наука развилась до такой степени, что это различие было ясно усмотрено разумом. Иногда достаточно трудно сказать, следует ли ту или иную теорию греческого философа классифицировать как метафизическую теорию или научную гипотезу, примитивную научную гипотезу, следует оговориться. В условиях, когда философия и наука еще не разделены, было бы тавтологией говорить, что контуры неясны и очертания смутны. Например, любой современный философ, который собирается защищать аристотелевскую теорию гилеморфизма с необходимостью должен представлять ее как метафизическую теорию, но было бы абсурдно представлять ее как конкурирующую физическую гипотезу в отношении, например, атомистической теории. И он, возможно, будет также утверждать, что она высказывалась Аристотелем как метафизическая теория. Если он не будет утверждать этого, существует возможность обвинить его в отстаивании теории просто из уважения к традиции. Он стремится сохранить теорию, будет сказано, поскольку это аристотелевская теория; однако, поскольку он осознает невозможность выдвигать ее в качестве конкурентоспособной физической теории, он превращает то, что, по его собственному признанию, было исходно физической гипотезой, в метафизическую теорию, чтобы защитить ее от критики с научных позиций. С другой стороны, человек, который не хочет отстаивать гилеморфистскую теорию Аристотеля и который рассматривает аристотелевскую идею "формы", например, как получившую определенное значение благодаря понятиям о структуре, развитым в гораздо более позднее время различными эмпирическими науками, может быть склонен говорить об аристотелевской теории как о примитивной научной гипотезе. И доказательства существуют как за, так и против такого способа выражения. Можно сказать против этого, например, что теория включает упоминание о сущности или даже об эссенциальной конституенте сущностей, которая принципиально ненаблюдаема. Я имею в виду "первую материю". С другой стороны, какой-нибудь алхимик, отстаивая право этой теории называться примитивной научной гипотезой, может сказать, что отсюда можно вывести проверямое заключение, что так называемые "базовые" металлы могут быть в конце концов превращены в золото. Однако можно сказать, что дискуссия по этому поводу излишня. Можно сказать, что в то время, когда отдельные науки еще не оформились, следовало только ожидать выдвижения вперед спекулятивных теорий, которые трудно классифицировать в терминах различий, сделанных в более позднее время; и что не следует пытаться создать строгую классификацию этого рода. Такая попытка не принесет никакой пользы. Все, что было бы целесообразно в данном случае, это различить или попытаться различить ранние спекулятивные теории, дававшие такие ответы на вопросы, которые оказались или считаются принадлежностью какой-либо ветви науки, и теории, которые представляют ответы на вопросы, у которых нет ответа или которые, как мы считаем, не могут быть разрешены средствами какой-либо ветви науки. Последний тип теорий корректно называется метафизической теорией. Что касается первого типа теорий, то не имеет значения, называть ли его метафизической теорией, которая была продолжена научными теориями, или примитивной научной теорией, хотя последнее может повлечь за собой неверное употребление понятия "научный". Главное заключается в том, чтобы признать, что теории этого типа с течением времени получили продолжение в плодотворных научных предположениях, которые сформировали базу для дальнейшего поиска, гипотезы и эксперимента. Не важно, назовем ли мы это движением от метафизики к науке или от "примитивной науки" к науке в собственном смысле слова. В целом, однако, предпочтительно говорить первым образом, поскольку развитие и прогресс наук включали их постепенное очищение от метафизики.
Я не хочу обсуждать терминологический вопрос далее или давать какие-либо рекомендации о том, как следует говорить. Но мне кажется неоспоримым, что по крайней мере некоторые линии исследования, прослеженные однажды философами в спекулятивной манере, уже не разрабатываются более подобным образом. Важно, что, когда Аристотель говорил о том, что философия начинается с удивления, он продолжал, что люди сначала удивляются более очевидным трудностям и что они постепенно продвигаются и ставят более серьезные проблемы, такие, как феномен Луны, Солнца и звезд или происхождение Вселенной. Астрономические исследования рассматривались раньше как относящиеся к философии. Сегодня это не так.
Если нам нужна информация о Солнце или о Луне, мы не будем обращаться к философам. Напротив, если нам нужна информация о физическом состоянии материи, то мы обратимся к физикам. Такие вопросы сейчас определяются как физические, а не философские. И это не просто вопрос терминологии. Вопрос в том, что мы не считаем эти вопросы разрешимыми только при помощи средств чистого разума, то есть исключительно при помощи размышления в кресле. Мы понимаем, что нужен другой метод или методы. (Я говорю "мы понимаем"; однако как таковое это было уже более или менее отчетливо признано в позднее Средневековье, что, если мы хотим установить эмпирические факты, априорная дедукция не поможет нам в этом.)
Мне также кажется неоспоримым, что эмпирические науки постепенно заняли некоторые области той территории, которая прежде считалась принадлежащей философии. И в этом смысле справедливо говорить о том, что поле философии сузилось. С другой стороны, неоспоримо, что философы задали и такие вопросы, которые не могут быть решены ни одной частной наукой. Некоторые могут возразить против того, чтобы использовать утверждение "не могут быть" в абсолютном смысле. Они предпочли бы говорить о таких вопросах, что нам не известно, каким образом они могут быть разрешены какой-либо частной наукой. Однако я не в состоянии понять, каким образом вопрос о происхождении всех смертных существ, например, может быть убедительно разрешен одной из частных наук, поэтому мне достаточно просто сказать, что философы задали некоторое число вопросов, на которые не может ответить ни одна частная наука. И если кто-то предпочитает говорить, что такие вопросы и есть собственно философские вопросы, а вопросы о Солнце и о Луне никогда не были таковыми, он может далее сказать, что философия как таковая на самом деле не была ограничена в своей области.
Я не имею в виду, что все вопросы, на которые не могут ответить эмпирические науки, являются метафизическими. Я полагаю, что вопросы морали не могут быть разрешены средствами эмпирических наук, при этом обычно они называются метафизическими вопросами. Однако в этой главе я сосредотачиваю свое внимание на метафизических вопросах. И я думаю, что и метафизики, и антиметафизики согласятся, что поскольку дело идет о словах, некоторое число вопросов корректно называется метафизическими вопросами. Некоторые антиметафизики далее будут говорить, что эти вопросы не могут быть разрешены научным образом, потому что на них нельзя ответить, и на них нельзя ответить, потому что не было задано осмысленного вопроса. Спекулятивные вопросы об "Абсолюте", или о "Причине мира", или о бестелесной душе могут быть отнесены к вопросам такого рода. Но я хочу сейчас отставить в сторону эту трудность и спросить, существуют ли такие анализы, которые антиметафизик счел бы имеющими значение и которые в то же самое время могли бы по праву именоваться метафизическими.
Современные философы уделяют большее внимание анализу утверждений о материальных вещах, таких, как кресла, столы и т. д. Некоторые утверждали, что такие объекты являются "логическими конструкциями" из чувственных данных или чувственных содержании. Это следует понимать в том смысле, что стол, например, есть вымышленная сущность в том смысле, что не существует сущности, обозначаемой словом "стол", но только множество сущностей, называемых "чувственным данным" ("sense-data") или "чувственным содержанием" ("sense-contents"). Вероятно, мы имеем здесь форму идеалистического феноменализма, достигаемого философской рефлексией скорее, чем научной гипотезой и верификацией. Поскольку будет одинаково трудно доказать научно, как то, что стол состоит из чувственных данных, так и теорию Беркли, что материальные объекты суть идеи, представляемые нам Богом. В таком случае теория вполне может называться метафизической теорией. Какое еще имя ей можно дать?
Однако те аналитики, которые отстаивают истинность этой теории, отказываются признать, что это означает, что стол, например, есть вымышленная сущность. Утверждение, что стол есть "логическая конструкция", из чувственных данных или чувственных содержаний есть лингвистическое утверждение, а не утверждение о положении материальных вещей. Оно говорит только то, что предложения, которые называют материальный объект типа "стола", могут быть переведены в предложения, которые относятся к чувственным данным или чувственным содержаниям, но не включают при этом слова "стол". Такая интерпретация теории "логических конструкций" как части лингвистической теории в высшей степени проста; однако я ощущаю в отношении ее некоторое недоверие. Стол есть "феномен" в том смысле, что он есть объект, являющийся нам; и, если мы говорим, что утверждения об этом феномене могут быть переведены в утверждения о чувственном данном с эквивалентным значением, трудно избежать впечатления, что мы утверждаем, будто феномен есть собрание чувственных данных. Именно это мне и хотелось бы отметить. Спор не является метафизическим спором в том смысле, что говорится о субстанции в локковском смысле этого слова; но он мне кажется метафизическим в другом смысле, а именно в том, что такое утверждение делается не в результате физического или химического анализа стола. Оно является результатом философского анализа значения, и в этом смысле спор может быть назван "лингвистическим"; однако так его тоже нельзя квалифицировать, потому что он рассматривает только слова. Философский анализ не есть то же самое, что грамматический анализ. Я полагаю, следовательно, что теория логических конструкций может быть с полным основанием названа метафизической теорией, которая заменяет метафизику субстанции феноменалистической метафизикой. Возможно, это ощущается теми аналитиками, которые склонны исключать теорию чувственных данных и теорию логических конструкций из обыденного языка.
Вероятно, можно применить такую же стратегию размышления к анализу причинности. Это часто представляется как пример лингвистического анализа. Это и является таковым в определенном смысле. Но в каком? В том случае, если это просто анализ значения понятия как используемого большим числом ученых или если это анализ значения понятия как используемого определенными социальными группами в определенные периоды времени, то это лингвистический анализ в строгом смысле слова. Но если средствами такого анализа возможно установить, что людям следует понимать под причинностью, то применяемая при этом процедура не кажется мне радикально отличной от той, которая осуществлялась бы теми философами, которые рассматривали бы анализ каузальности как пример метафизического анализа.
Можно возразить, что метафизики вообразили, будто они могут найти какую-то свежую информацию о мире при помощи мысленного анализа, в то время как в действительности мы не в состоянии сделать этого. Мы можем анализировать способ, которым люди говорят о мире, но все факты, установленные нами, в этом случае будут лингвистическими фактами. Однако я думаю, что здесь нужно сделать различие. Естественно, существует смысл, при котором философский анализ не добавляет ничего к нашему знанию о "фактах". Например, анализируя предложения отношения, мы не получаем нового знания о действительных отношениях — это очевидно. Мы не получаем и информации о том, что находится в определенном отношении. Поскольку это знание обусловлено обычным использованием языка, включающим предложения отношения. Но мы можем получить информацию о том, что оно "означает", сказав, что одна вещь находится в отношении к другой вещи. Поскольку это знание касается "значения", его можно считать затрагивающим лингвистическое употребление; но оно также может быть названо знанием о том, чем "являются" отношения; и это не просто то, что А или В думают о значении предложений отношения. И мне кажется, что такой вид анализа может быть обоснованно назван метафизическим анализом. Это, конечно, не физический или химический анализ. Можно возразить, что как раз для того, чтобы отличить его от физического или химического анализа, он именуется лингвистическим анализом; однако мое мнение состоит в том, что называемое философами лингвистическим анализом не отличается радикально от того, что раньше называлось "метафизическим" анализом.
Следует, конечно, сделать очевидный комментарий по поводу того, что только что было сказано мной. Анти-метафизик может ответить следующим образом: "Оставляя в стороне вопрос о том, верен или нет ваш подход к анализу, я вполне готов признать, что, если вы предпочитаете называть анализ "метафизикой", метафизика возможна и имеет полезную функцию. Но именование анализа "метафизикой" никак не способствует обоснованию метафизики в том смысле, в каком я отрицаю метафизику. Если астроном отрицает астрологию, было бы бессмысленно выбирать некую часть астрономии и называть ее "астрологией", пребывая под впечатлением, что в таком случае астрология, которую отрицает астроном, была бы обоснована".
В таком ответе содержится очевидная истина. Я полностью согласен с тем, что именование анализа в том виде, в котором он проводится современными аналитиками, "метафизикой", нимало не способствует обоснованию метафизики в том смысле, в каком она отрицается занимающим антиметафизическую позицию аналитиком. В то же время я не думаю, что мой способ аргументации столь же бесполезен, как в случае аналогии с астрономией и астрологией. В первую очередь, я убежден, что по крайней мере нечто из того, что включается в "анализ", обладает заметным сходством с тем, что прежде называли "метафизикой". Аналитик может ответить, конечно, что он не отрицает сходства, однако подразумевающемуся при этом типу исследования все равно следует именоваться "анализом", а не "метафизикой", вне зависимости от того, проводится ли он Платоном, Беркли или современным аналитиком. Вопрос заключается в том, что выражение "лингвистический анализ" может ввести в заблуждение; и чтобы привлечь внимание к сходствам указанного вида, возможно, будет полезно разъяснить, как оно может ввести в заблуждение. Далее, я полагаю, что небесполезно указать, что широко распространенная в настоящее время интерпретация слова "метафизика" как исследование или обсуждение трансцендентных или ненаблюдаемых сущностей совсем не равен тому смыслу, в котором это слово понималось самими метафизиками. Если некто анализирует, например, значение слова "вещь", то он, я полагаю, действует одним из тех способов, которые часто использовались метафизиками и рассматривались ими как принадлежащие к метафизике. И было бы также очень неплохо осознать это. Тем не менее, как я уже сказал, классификация анализа или его некоторых видов как "метафизики" почти никак не способствует спасению того, что аналитики антиметафизики называют "метафизикой". И сейчас мне хотелось бы обратиться к этому вопросу.
Если некто обратится к истории метафизических теорий, которые включают обращение к реальности или реальностям, превосходящим эмпирическую реальность, то он увидит, что в некоторых из них трансцендентное бытие постулируется для того, чтобы объяснить или отвечать за то, что бытие мира именно такое, а не иное. В "Тимее" божественный демиург вводится (нет необходимости обсуждать здесь, с какой степенью серьезности), чтобы отвечать за интеллигибельную структуру мира, то есть, поскольку мы берем Платона, чтобы быть этой интеллигибельной структурой.
Далее, обращаясь к "Метафизике" Аристотеля, мы видим, что недвижимый перводвигатель постулируется как предельное объяснение всякого движения. В философии Уайтхеда вечные объекты и Бог выполняют, как кажется, функцию объяснения того, каким образом мир оказался таким, каков он есть, в то время как в "Творческой эволюции" Бергсона идея эволюционного процесса ведет к идее движущего его творческой силы. В случае метафизических теорий такого рода их функция скорее в объяснении того, что может быть названо "как" мира, а не его "что". Это различие, конечно, не может быть строго применено к философиям типа уайтхедовской или бергсоновской; однако оно хорошо приложимо к философии Аристотеля, который вводил перводвигатель не для объяснения существования вещей, а для объяснения их свойства, то есть движения или становления.
Я думаю, очевидно, что метафизическая теория такого рода может претендовать на серьезное отношение, только если она основана на убеждении, что любое не-метафизическое объяснение должно рассматриваться как неудовлетворительное. Анти-метафизик может думать, что все метафизические теории беспричинны; однако от него нельзя ожидать серьезного отношения к гипотезе, которая даже самим автором рассматривалась как беспричинная. Действительно, вряд ли согласие может быть достигнуто во всех случаях, если данная черта мира или данный набор эмпирических данных могут быть адекватно объяснены без введения метафизических положений. И я не в состоянии понять, каким образом антиметафизик имеет право запрещать привлечение метафизических положений, если он не в состоянии поколебать убеждение другого философа в неадекватности любого не-метафизического объяснения. Разумеется, он имеет право требовать от метафизика показать необходимость метафизической теории; поскольку, если любая характеристика мира может быть адекватно объяснена в терминах феноменальных причин, не следует привлекать метафизическую сущность или теорию для их объяснения. Но, как я уже сказал, соглашение об адекватности не-метафизических объяснений вряд ли может быть достигнуто во всех случаях; и метафизик имеет столько же прав держаться своих объяснений, сколько антиметафизик — своих. По моему мнению, может быть только одно убедительное основание для избавления от всех метафизических гипотез. Это основание может быть принято, если можно показать, что вопросы, которые задает метафизик, и теории, которые он выдвигает, полностью бессмысленны, в том смысле, что нельзя приписать определенного значения одному или более понятию. Но, как я сказал раньше, лингвистический критицизм метафизических вопросов и теорий должен подождать их формулирования. Необходимо дать желанию понимания полностью развернуться и дойти до формулирования вопросов и проблем. Если вопрос уже задан, обоснованно спрашивать, что он означает; однако вряд ли у кого-либо есть право заранее говорить: "Молчи! Ибо если ты заговоришь, ты произнесешь бессмыслицу". Никто не может знать априори, что будет произнесена бессмыслица.
Некоторые метафизики могут сказать, что я ложно истолковал то, что они пытаются делать. Они не берут какую-либо изолированную или отдельную черту реальности и выстраивают спекулятивную теорию на этом ограниченном основании: они больше озабочены выработкой общей теоретической позиции, с которой эмпирические данные разных типов могут быть сведены к общей картине. Верно, что один тип метафизиков пытается выработать систему философии, всеобъемлющий взгляд на мир, в чисто дедуктивной манере и что процедура такого рода включает приложение к реальности заранее сформулированной схемы, причем все неподходящие данные опускаются. Справедливо, что некоторые метафизики подчеркивали один аспект реальности за счет других аспектов. Подходящим примером является Шопенгауэр. Однако было бы преувеличением считать, что метафизики в общей попытке включить эмпирические данные в мысленную схему обращаются исключительно к одному аспекту реальности. Такой философ, как Бергсон, не стремился выработать общую "систему". Он рассматривал проблемы порознь, переходя от одной проблемы к другой. И хотя его заключения все-таки складывались в единый взгляд на мир, это было результатом скорее не его предпосылок, а хода его размышлений.
Несомненно, совершенно справедливо, что обоснованность или необоснованность метафизики не зависит от обоснованности метода Спинозы. Мне кажется преувеличением изображать всех метафизиков пытающимися втиснуть мир в заранее продуманную схему. Однако полное понимание реальности, несомненно, было предельной целью спекулятивной метафизики, даже для тех, кто с самого начала признавал практическую недостижимость цели. И хотя это не предполагает априорного утверждения каких-либо определенных ответов на вопросы, это предполагает априорное утверждение, что реальность интеллигибельна. Но нам никогда не следует пытаться понять что-либо, если мы не верим, что там есть нечто, что нужно понять. Следует ли за этим подтверждение нашей стихийной веры — это другой вопрос.
Попытка понять эмпирическую реальность включает если не в начале, то в конце попытку понять "что" конечного бытия. В своем "Логико-философском трактате" Витгенштейн говорит: "Загадочно не то, как есть мир, но то, что он есть". Я не склонен употреблять здесь слово "загадочный". Однако при условии, что это не будет рассматриваться как противоречие с тем, что я сказал ранее, можно сказать так: "Метафизично не то, как есть мир, но то, что он есть". Я склонен говорить, что чем более выдающееся место занимает в философии эта экзистенциальная проблема, тем более метафизичной она является. Можно пытаться обрядить метафизику в одежды научной гипотезы, но будет очень трудно представить каждый ответ на вопрос о существовании конечного бытия как научную гипотезу в обычном понимании этого термина.
Что меня действительно интересует, так это вопрос, почему эта проблема постоянно возникает вновь. Это постоянство в западной философии отчасти может быть связано с иудеохристианской теологией; но это не является особенностью западной философии. В действительности легко сказать, что эта проблема является псевдопроблемой, источником которой стало лингвистическое заблуждение. Мы можем задавать, как говорится, только точные вопросы. Если мы спрашиваем о причине или причинах данного феномена, нам может быть дан, по крайней мере, определенный ответ в терминах другого феномена. Если мы не задаем точных вопросов, то вскоре мы начнем говорить о "всех феноменах", или "всех конечных вещах", или "всей эмпирической реальности", или о "конечном бытии как таковом". И все эти высказывания ведут к логическим трудностям. Метафизик использует лингвистическое заблуждение, неясность и неточность; он может произвести впечатление на других людей, только если они уже впали в такое заблуждение, как и он, или поскольку он может вовлечь их в это заблуждение использованием темного и, возможно, эмоционально окрашенного языка. Все же остается фактом то, что проблема, о которой я говорю, возникает снова и снова. Действительно, если более важные метафизические проблемы исключаются из академической философии в определенное время и в определенном месте, так случается, что они поднимаются и обсуждаются вне ее пределов. Можно сказать, что этим мы обязаны тому обстоятельству, что люди склонны выдавать желаемое за действительное и что всегда есть большое число тех, кто пытается найти рациональное или псевдорациональное объяснение тому, во что они верят или хотят верить. Однако как возникает это стремление думать так, чтобы "выдавать желаемое за действительное"? То, что метафизическая спекуляция, если она допускается, служит удовлетворению определенного желания, достаточно очевидно: иначе никто не занимался бы ею. Однако по этому вопросу можно сказать кое-что сверх этого. И я хочу предложить свою точку зрения на вопрос о том, что может быть возможным источником проблемы существования конечных существ. Первоначальной данностью, я думаю, не являются ни субъект, ни объект, но Я, существующее в неопределенной и неописанной ситуации. Человек находит себя "там", в области Бытия. Понимание себя как рефлексивно схватываемого центра и определенных внешних объектов, сознание о которых возникает из опыта, предполагает дорефлексивную уверенность в существовании в окружающем Бытии. Когда эмпирическое знание возрастает и определенные объекты размещаются на общем поле, то есть когда "мои мир" постепенно конструируется, эти объекты все еще представляются, пусть достаточно туманно, как существующие на фоне Бытия или в окружении Бытия. И вместе с этим конструированием, как если бы оно происходило, определенного эмпирического мира, Я артикулирует, выражает природу этого фона. Для огромного большинства людей это принимает форму мысли о "мире" или о "вселенной". Я думаю, существует много людей, которые, возможно безотчетно, полагают себя и другие вещи существующими в "мире", как если бы все вещи были бы феноменами, наличествующими во всеобъемлющем и метафеноменальном "мире". В этом смысле метафизика имплицитно содержится в мировоззрении многих людей, которые далеки от того, чтобы быть метафизиками. Опять-таки дорефлексивная уверенность (можно сказать, "чувство" уверенности) в том, что вещи находятся в отношении к неизвестному Основанию их существования, может быть выражена так, как мы находим ее выраженной в произведениях некоторых поэтов. Однако возможна попытка сделать эту дорефлексивную уверенность эксплицитной на рефлексивном уровне. И такая попытка является основанием для возникновения различных метафизических систем. Попытка объяснить это "чувство" уверенности рождает такие различные системы, как философия Спинозы, теистическая философия или даже философия Сартра, с его концепцией бытия-в-себе. Я не собираюсь отстаивать здесь какую-либо личную философскую позицию; однако я действительно убежден в том, что вопрос о предельном основании эмпирического существования никогда не был бы поднят, если бы отсутствовала первичная имплицитная уверенность в его наличии. Чтобы избежать непонимания, мне следовало бы сказать, что, употребляя слова "Бытие" или "Основание" с большой буквы я не обязательно имею в виду уверенность в существовании Бога. Дорефлексивная уверенность в зависимости или в том, что раньше называлось "случайностью", не то же самое, что прямая уверенность в существовании Бога. Если бы дело обстояло таким образом, то едва ли были бы возможны споры между соперничающими метафизическими системами различных типов, к которым мы привыкли в истории философии.
Можно сказать, что я предлагаю абсолютно безосновательную гипотезу. Однако я так не думаю. Я полагаю, что моя гипотеза помогает объяснить характерную черту некоторых типов поэтического творчества, происхождение, по крайней мере отчасти, спекулятивной метафизики, большую долю естественной религии и даже общую, хотя, возможно, имплицитную, уверенность в том, что вещи существуют "в мире". Я вполне отдаю себе отчет в неясности моих выражений, едва ли можно ожидать большего при обсуждении такой темы в пределах нескольких предложений. В любом случае, даже если и следует стремиться к ясности, язык может быть использован для того, чтобы привлечь внимание к тому, что находится на дорефлексивном уровне; и одной из функций спекулятивной метафизики является эксплицирование той дорефлексивной уверенности, о которой я говорил, и выявление ее предпосылок. Однако попытка сделать это вызывает языковые трудности, и философ должен со всей серьезностью отнестись к ним. Не следует позволять себе быть парализованным фразой Витгенштейна, что "все, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно". Несомненно, очевидно то, что "о чем нельзя говорить, о том следует молчать"; однако из этого не вытекает, что нужно выбирать между абсолютной ясностью, с одной стороны, и молчанием — с другой.
Язык имеет разные функции; он может использоваться для того, чтобы "привлечь внимание к чему-либо". И когда некто привлек к чему-либо внимание, он может попытаться ясно выразить (насколько это возможно), то, к чему он привлек внимание. В этом состоит смысл того, что пытается делать метафизика с первичной уверенностью в Бытии. Не следует пренебрегать лингвистическим анализом; однако сначала нужно стремиться выразить свою мысль. В противном случае невозможен никакой анализ.
То, что я сказал, может рассматриваться как крен к "мистицизму", как демонстрация врожденной слабости метафизики, как подтверждение теории о том, что метафизические утверждения обладают только эмоциональным значением, или даже как знак того, что метафизики нуждаются в психоанализе. Однако многие вполне обычные люди обладают имплицитной метафизикой; и действительной причиной того, что центральная метафизическая проблема постоянно возникает вновь в разных формах, несмотря на критический анализ, заключается, я думаю, в том, что она укоренена в человеческой экзистенциальной ситуации, связанной с уверенностью в зависимости или "случайности", а не в языковом заблуждении. Всякий может, разумеется, отрицать это. Однако можно также попытаться перевернуть фразу Витгенштейна "Границы моего языка означают границы моего мира" и сказать "Границы моего мира означают границы моего языка", подразумевая здесь под моим миром опыт, который я хочу признавать. Невозможность найти никакой ценности в метафизике вполне может быть указанием на границы человеческого мира.