Эволюция социальных форм
Происхождение привычных схем
Еще совсем недавно распространенным, в том числе и в философии, было представление о «нейтральных» или неизменных формах, которые, в отличие от специализированных научных или практических форм, существуют как своего рода постоянные величины человеческого бытия.
К ним пристраиваются или над ними надстраиваются новые культурные схематизмы, но сами они остаются постоянными мерками человеческой деятельности, естественно сопровождающими поступки каждого нормального человека.
Лишь в последние десятилетия этот взгляд начали теснить научные положения и практические предположения, связанные с пониманием того, что именно формы обыденного поведения и мышления должны меняться, и меняться быстрее, чтобы люди с меньшим напряжением решали проблемы современной жизни.
Ощущение новизны меняющихся форм человеческой деятельности получило подкрепление в научных исследованиях архаической истории человечества, в тщательном описании первых месяцев и лет становления человеческой личности.
Оказалось: как в истории рода, так и в истории индивида схемы поведения, прежде чем стать для человека естественными нормами, должны были пройти длительную проработку в общении и деятельности людей. Только тогда они приобретали значение квазиприродных автоматизмов человеческого поведения, только тогда они и могли «скрыть» историчность своего возникновения. Самостоятельное использование человеческих предметов уже годовалым ребенком в этом случае кажется вполне естественным. А попытка человека ввести новую схему действия, если она не вписывается в существующие формы общения, может расцениваться как противоестественная. Вообще индивидуальное новаторство такого рода является, видимо, сравнительно поздним продуктом человеческой истории: на первых порах такие новообразования носили фактически эволюционный характер и шли «поверх» медленного течения человеческой повседневности. История воспроизводства и история модификации схем человеческой деятельности постепенно расходились. В разделении совместной деятельности людей эта дивергенция со временем стала вполне очевидной.
Расхождения и противоречия обыденного рассудка и научной логики — это как раз проблема, указывающая на то, что темпы и ритмы обыденного и научного мышления перестали сочетаться, обрели свою особую «метрику», предъявили людям различные требования. У каждого из этих способов осмысления реальности стала складываться своя собственная история, и каждая из этих историй по-своему зависела от людей, по-своему встраивалась в их сознание, диктовала им свою логику мышления и поведения.
На первом плане истории форм человеческой деятельности — растущее многообразие схематизмов человеческого поведения, сцепление этих схем в различные «связки», «ряды», совокупности и т.д. Но наиболее явственно историзм этих схем просматривается в изменении характера отношений человека к этим схемам на разных этапах социальной эволюции, к их роли в жизни и развитии человеческого индивида.
На ранних стадиях общественной истории индивид принимает схемы деятельности как естественный закон своего бытия. Он фактически отождествляет себя с той последовательностью схем, которые предлагает ему род: человек формируется и живет как индивидуальное воплощение родового ритуала, родового мифа, повторяя (и тем самым сохраняя) в своем поведении издавна сложившиеся формы общения и действия.
В ходе развития практических возможностей общества жесткая схематизация поведения индивидов становится затруднительной и далее нецелесообразной. Вырабатываются схемы, задающие лишь общие формы взаимодействия людей соответственно особым социальным позициям, видам занятий, обобщенным ситуациям. Так, например, в области нравственной на смену жесткой регламентации запретов приходит ряд основных заповедей, а те в свою очередь концентрируются в обобщенных нормах и принципах человеческих взаимоотношений. Условно говоря, «схемы-хозяева», полностью подчинявшие себе поведение человека, уступают место «схемам-ориентирам», очерчивающим человеку поле жизни и деятельности, высвечивающим яркий образ мира, предстоящего ему или окружающего его. Естественно, возникает дистанция между «схемами-ориентирами», «схемами-символами» — с одной стороны, и повседневным опытом человека — с другой. Человеку приходится собственными силами приспосабливать к своей жизни имеющиеся в его распоряжении схемы деятельности: теперь уже на индивидном уровне возникает проблема освоения и выработки жизненных форм, а стало быть, и проблема индивидуального пути, особой человеческой биографии, личностного выбора.
Еще столетие назад эта проблема казалась периферийной для жизни основной массы людей, для общества, описывалась и воспринималась в индивидуалистическом и романтическом духе. Однако темпы социальных изменений заставили общество и индивидов иначе взглянуть на нее, ибо способность людей трансформировать схемы своей деятельности вошла в круг необходимых условий сохранения нормального человеческого бытия. «Схемы-ориентиры» и «схемы-стандарты», таким образом, попадают в зависимость от самореализации людей, от согласуемого, но динамического и изменчивого процесса их события.
Пока я только намечаю сюжет отношений человека с формами социального процесса, которым он подчиняется, которые он воспроизводит, меняет, создает. Важно подчеркнуть причастность самого человека к выработке этих форм, их сопряженность с «внутренней» и «внешней» жизнью человеческих индивидов, со схемами их деятельности, общения, сознания. Эволюция этих форм во времени многообразна и в определенном смысле аналогична биологической эволюции, если, разумеется, иметь в виду не структуры организмов, а схемы их поведения. Разнообразно представлена она и в пространстве человеческой истории, в различных географических, этнических, национальных системах человеческого взаимодействия.
Здесь мы сталкиваемся не только с вариациями «схем-стандартов», «схем-ориентиров», «схем-понятий», но и с неодинаковыми потребностями в схематизации социальных форм, с предпочтениями «схем-образов» «схемам-знакам» или «схем-понятий» «схемам-символам».
Культурологи, например, подметили, что в русском логосе отдается предпочтение «схемам-символам», что существует некое априорное предпочтение неопределенности (не-до-определенности) перед определенностью, что «схемы-ориентации» открывают некоторое пространство мысли или действия, но не очерчивают конкретных контуров поля приложения человеческих сил. В таком логосе существует и продолжает действовать установка на преодоление узких, «схематичных» определений, выделяющих и подчеркивающих минимум признаков предметов. Наоборот, предполагается неподвластность предмета определению, неспособность определения быть выражением бытия предмета. Такое текучее, размытое, нефиксированное видение природы, социальности, человека конечно же поддержано реальным поведением людей, противоречиво сочетающим творческую открытость и отсутствие традиций четкого предметного мышления.
Четкость схем человеческой деятельности и их предметных смыслов косвенным образом указывает на практическую проработку этих схем, на их формирование в истории. Проходят тысячелетия, прежде чем человек начинает отличать себя от тех связей и зависимостей, по формам (или по логике) коих он действует. Должны произойти большие и длительные изменения в опыте и культуре человечества, прежде чем люди начинают смотреть на вещи через призму связей и действий, эти вещи использующих. Видение колеса во вращательных процессах и окружности в колесе — как бы мы ни относились к проблеме авторства — это видение, выработанное поколениями. Это — схема-идея, пронизавшая опыт не только отдельного человека. И в этом плане форма — не психологическая, а форма вырабатываемая, модифицируемая людьми в ходе ее использования, форма историко-культурная.
Учет меняющейся «жизни» схем человеческой деятельности позволяет, пусть пока предположительно, говорить о том, что любой человеческий опыт, любая человеческая психика, любой «здравый» смысл содержит в себе более или менее определенные структуры, выработанные или воспринятые. Психика человека неизбежно оказывается психологией, ибо скрыто или явно содержит в себе логос, связь вещей и людей, «проходящую через» человека. Поэтому она является, хоть в малой степени, сознанием, ибо соединяет зависимости людей, скрепляет их прямые и опосредованные связи. Выходит, опыт человека не может быть нейтральным в культурно-историческом смысле, и поэтому к нему нельзя просто пристраивать культурные, социальные, гносеологические формы, как это представлялось раньше многим философам и психологам.
Проблема, следовательно, не в том, чтобы противопоставлять цельность (личностного прежде всего) опыта и четкость логических, рациональных, технических, юридических схем. Она в том, чтобы понять, почему схемы выделяются из первоначально нерасчлененного (точнее — малодифференцированного) опыта людей, как это выражается в плане внешне-вещественном и практическом, как — в плане сознательно-психическом, духовном, что это дает человеческой личности, что «отнимает» у человеческой индивидуальности.
Проблема историзма схем человеческой деятельности включает еще один аспект, о котором нельзя здесь не упомянуть. Речь — о переходе от схем-образов к схемам-знакам, об их генетической связи, о расширении сферы применения последних, о попытках с помощью схем-знаков и их комбинаций перейти от пространственного представления вещей и состояний к последовательным выражениям процессов и их соотношений.
Переход от образных представлений к знаково-символическим выражениям не стоит понимать в данном случае как замену первого вторым или как пристройку последнего к первому. Образы человеческого сознания, поскольку они включены в совместно-разделенную деятельность людей, по необходимости оказываются знаками, т.е. указателями на сотрудничающих индивидов, на средства, способы и возможные результаты их деятельности. Образ предмета оказывается, кроме прочего, знаком орудия, образ орудия — знаком другого человека, образ человека — знаком действия, образ действия — знаком общения и т.д. Можно, видимо, говорить о первоначальной слитности образа, символа и знака в картинном представлении предмета, о некоторой подчиненности символа и знака образу, о «вписанности» их в последний. С этим в какой-то мере, наверно, и сопряжено «схватывание» человеком в предмете свойств и качеств, визуально в нем не представленных. Здесь же, вероятно, таятся возможности описания объектов, телесно не оформленных и пространственно не определенных (или не определимых). Указав на эту возможность, вернемся к собственно культурологическому аспекту проблемы.
Итак, намечается историческая тенденция «вылущивания» из сложных (хотя и нерасчлененных) образов схем-ориентаций, схем-смыслов, обобщающих конкретные образы и предметы человеческой деятельности. На следующей ступени происходит отделение от конкретных видов деятельности и устойчивых форм общения абстрактных, деиндивидуализированных схем поведения. Простейшие, элементарные функции становятся «атомами», из которых может быть построено взаимодействие различных людей. Подчеркнем, что простейшее, «элементарное», не является в данном случае исторически исходным: «элементарные» схемы оказываются исторической продукцией усложняющегося социально-человеческого процесса. В этом плане проблема схем оказывается проблемой их обособления от непосредственно индивидного бытия людей, от культурных и прочих особенностей конкретных человеческих общностей, от «цеховых» особенностей отдельных деятельностей. Это — проблема проработки и в этом смысле — культивирования, «возделывания» повседневного опыта и поведения людей, создания общезначимых и доступных для каждого человека средств построения бытия. Такая культивация схем человеческой деятельности, конечно, способствует дроблению картинного восприятия жизни, разделению его на относительно независимые фрагменты и связи. Жесткой проверке подвергает она и схемы-ориентации, схемы-смыслы, «проваливаясь» в их размытость и незавершенность. Однако, так или иначе, подобная культивация схем вырабатывает элементы социального мышления. И на этом стоит остановиться подробней.