Заключение
После смерти Аристотеля в 322 году до н. э. философы отказались от честолюбивого намерения покорить мир и стали покорять себя. В послеаристотелевских Афинах существовали четыре школы, которые поддерживало государство, пока Юстиниан не закрыл их в 529 году н. э. Это были стоики, эпикурейцы, академики и перипатетики – школы, представлявшие четыре разные традиции.
Общим для всех четырех школ было ощущение философии как утешения в мире, где человек чувствовал, что сам по себе мало значит. Философию занимало, как сохранить человеку его достоинство и примирить его с существующим устройством мира. Круг вызывавших любопытство тем, ранее широкий, сузился; исчезла дерзость мысли.
Если сравнить музей в представлении Аристотеля с Александрийской библиотекой или Академию Платона с библиотекой Адриана, то станет видно: что-то изменилось, и изменилось коренным образом. Аристотель, хотя и был до мозга костей наблюдателем и собирателем, никогда не считал, что собирание само по себе имеет какую-то ценность. Его задачей было изучать и классифицировать для того, чтобы узнать, как основные типы и причинно-следственные связи проявляются в каждой изучаемой области. Александрийская же библиотека была воплотившейся в образе учреждения идеей, что просто собирать – хорошо, поскольку накопление данных и источников для справок неизбежно улучшит понимание. Таким образом, исходная программа «собирать, классифицировать, объяснять» была сокращена до «со-бирать». Тем временем Академия стала центром философии скептицизма. Платон убедил своих последователей, что, если бы не было платоновских идей-форм, достоверное знание не могло бы существовать, но последователи не верили, что эти идеи доступны человеческому уму. Они отстаивали свой скептицизм частично как этическую позицию: человек может избежать страданий, если станет воздерживаться от суждений и не будет ожидать того, что в действительности может и не произойти, а также смешивать уверенность с вероятностью. Обратите внимание, как сильно эта точка зрения, в особенности ее центральное положение, что идеальная жизнь – та, в которой человек избегает страданий, отличается от более ранней греческой философии, которая высказывалась утвердительно и активно участвовала в жизни.
По странной иронии стремление эллинистических школ к конкретности и практицизму дало в результате академичные и абстрактные взгляды на жизнь. Римский мир не был удовлетворен советом «смотреть на вещи философски». Вместо этого он обратился к новым формам религии, которые могли предложить человеку что-то более конкретное и близкое к жизни. В частности, христианство удовлетворяло эту потребность так, как этого не делала академическая философия. Став официальной религией Римской империи, а потом религией всего ее населения, христианство по-новому сориентировало философов.
Но греческое представление о философии, а с ним пример и основные идеи великих философов Греции продолжали воздействовать на умы в течение всей истории Запада. То платонизм подсказывал богословию метод составления формулировок, то воскресший интерес к Аристотелю подсказывал альтернативную модель для философской мысли. Гуманизм Платона вдохновлял мыслителей эпохи Возрождения. Логика и диалектика Аристотеля вызывали восхищение у немецких философов-критиков и идеалистов. Атомистическая теория, которой не давали слова в Средние века, была возвращена к жизни в эпоху Возрождения и снова стала участвовать в споре наряду с более субъективными и умозрительными идейными си-стемами.
В определенном смысле Аристотель завершил то, что было главным достижением мыслителей античной эпохи. Когда человеческий разум ясно представил себе как идеал систему, способную упорядочить многочисленные обобщения и концепции, которые человек строит на основе ощущений и воспоминаний, становится возможной попытка определить основной план, по которому может быть открыт или создан систематический порядок. В начале истории греческой мысли философы делали блестящие открытия интуитивно. Они начали видеть разные аспекты бытия – материю, форму, поток, субстанцию – и выражали свои новые мысли резко, отрывочно, ярко и оригинально. Их прозрения не сопровождались особенно ясным анализом, и они не проводили те различия, которые к нашим дням так прочно вошли в наш язык и наше повседневное мышление.
Когда жившие позже мыслители продолжали исследовательскую работу этих первооткрывателей и закрепляли достигнутые ранее успехи, на передний план вышли четыре способа упорядочения понятий. И история философии от Древней Греции до наших дней, похоже, подтверждает ту точку зрения, что эти четыре способа – самые эффективные и самые устойчивые к воздействию времени по длительности и постоянству применения методов упорядочения большого количества понятий. Это 1) анализ – разложение на составные части; 2) синтез – построение из понятий формальных иерархических структур, сходящихся к какой-то вершинной точке – высшему закону или высшей идее; 3) интуитивное признание существования в природе непрерывно действующей творящей силы и непрерывного движения; и 4) классификация по принципу «тип – его единичные представители» независимо от размера отдельных единиц классификации и того, можно ли их собрать в одну общую иерархическую систему.
Этим четырем способам была суждена долгая жизнь: в течение всей последующей истории западной философии они возникали и возникают перед человеком всегда, когда он старается постичь своим разумом бытие во всем его объеме.
А наши собственные умы, насколько они ушли вперед от исходной точки – встречи с вопросом о первооснове вещей? Мы признаем ряд очевидных различий, которые уже стали привычными, и видим перед собой мир факта разгороженным на отдельные участки. Вопрос вроде хайдеггеровского «Что такое бытие?» мы не можем понять без опосредования. Ответить на него напрямую, то есть через свою интуицию, тоже не можем.
Взгляд назад, на те времена, когда философия была молодой и наивной, не приводит нас к убеждению, что надо отказаться вообще от всех разграничений: это значило бы отказаться от одного из самых мощных инструментов мышления, разработанных людьми. Но мы осознаем, что фактически и сегодня думаем о мире так, как думали о нем древние греки. К такому выводу пришел Уайтхед в отношении науки, когда писал о ней, и этот вывод в достаточной степени справедлив также для нашей обычной некритической реакции на предметы и явления.
Еще одну мораль рассказа о греческой мысли читатель должен сформулировать для себя сам, поскольку она касается темы, которая является одновременно деликатной и спорной. Я лишь старался, все время оставаясь как можно ближе к истории, проследить интересную обратную зависимость: чем более широкими по охвату становились представления философов о мире и чем больше было в них аккуратного порядка, тем дальше уходили философы от непосредственного личного выражения своих мыслей (в форме поэтического произведения или речи). Философы ушли с моря и поселились в городах, ушли с Агоры и стали хранителями Музеума, ушли из жизни, из своих домов в Афинах и остались жить лишь в виде написанных слов, свернутых в свитки и поставленных на соответствующие полки в огромной Александрийской библиотеке. Многие поколения людей тратили свою жажду познания на то, что устраивали допрос миру с позиции простодушного полностью объективного свидетеля. Им было достаточно постигать то, за чем люди могут наблюдать с интересом и удивлением; они не пытались заниматься одновременно с этим еще и наблюдением. Но вот парадокс: литературные формы, которые они выбирали для передачи своих мыслей, показывают, что в ту досократовскую эпоху философ не чувствовал себя отгороженным от жизни никакими преградами – ни языком, ни концепцией, ни обычаем. Хотя его учение и было твердокаменно объективным, форма выражения у философа, напротив, была полностью включена в жизнь общества с его заблуждениями. Идеалом философии на первых порах было что-то близкое к вдохновенному возвещению напрямую людям какого-то важнейшего интуитивного открытия, без контроля и экстраполирования, которых рассудок совершенно справедливо требует от вдохновенного озарения. Но возможно, на этапе перехода от поэмы к диалогу, а возможно, при переходе от диалога к лекции контроль, которого требовал рассудок, стал сильным (может быть, даже слишком сильным) и принес с собой осмотрительность и точность, не оставившие места для вдохновения.
Однако западная цивилизация не только твердо придерживалась концепций, предполагавших расстановку компонентов и измерений мира по местам и дачу им определений; греческая философия всегда оставалась для нее манящим идеалом. Объединение всего знания и всего опыта в непротиворечивую упорядоченную картину мира продолжает оставаться вдохновляющей целью для западной мысли. Эта цель не всегда действует с максимальной эффективностью в самой философии (имеется в виду философия в узком смысле слова). Цель может воплотиться в идеале единства науки, в идеале слияния в единое целое частей человеческого «я» или в идеально уравновешенном общественном порядке.
Мы можем давать очень разные ответы на вопросы о том, насколько величайшие мыслители античности приблизились к этому идеалу для своего времени, и даже на более общий вопрос о том, в какой степени их системы имеют (и имеют ли вообще) значение для нас в нашей сегодняшней общественной ситуации. Но – словно история взялась доказать тезис Платона о том, что идеалы действуют в мире времени как причины, – мы обнаруживаем, что идеальная цель – системность, единство, непротиворечивость и простота умозрительной картины – постоянно ведет западную цивилизацию в ее «приключениях ума», которые направляют реальное «приключение» – жизнь этой цивилизации.